Торговцу мой крик нравится, и мы тут же заключаем условие: десять копеек в день, хозяйские харчи всухомятку и ночлег.
Три дня колокольчиком заливаюсь я по Базарной улице, а на четвертый, когда вместо голоса из зева моего вырывается не крик, а шипенье гусака, хозяин отсчитывает мне тридцать копеек и говорит:
— Придешь, когда голос вернется.
Лихо живу я день на собственные средства и ночь провожу в ночлежке.
А потом снова старое. И опять я ласковым щенком заглядываю людям в глаза и жалобно спрашиваю:
— Не надо ли вам мальчика?
Но чем жалобнее спрашиваю, тем круче отворачиваются люди.
Тогда я начинаю улыбаться.
Вечереет. Тени от домов вытягиваются и темнят улицу. В далекой вышине ласточки строчат черные узоры по синему небу.
Толкучка на базаре расходится, а я еще ничего не ел, всем улыбаюсь и не знаю, где буду ночевать.
Не люблю спать без крыши. А хуже всего — нет у меня товарища. Одному ничего не сделать. Вон старая еврейка предлагает остаток пирога. Я их очень люблю.
Будь у меня товарищ, угостились бы за милую душу.
Один заговорил бы торговке зубы, а другой слимонил бы пару горячих и… пойди догони нас!..
— Не надо ли вам мальчика? — обращаюсь к одному прохожему, нагруженному большим ситным хлебом, бумажными свертками, самоварной трубой и пачкой разноцветной бумаги. Из одного свертка сыплется не то сахар, не то соль. Человек останавливается, тяжело дышит. Глаза наши сталкиваются. Я изо всех сил улыбаюсь, и сердце замирает в последней надежде. Человек устал. Ему жарко.
Светлыми шариками скатывается пот от висков к подбородку.
Темные глаза из-под лохматых бровей уткнулись в меня, верхняя губа вместе с седеющими усами приподнимается, и сквозь белые крепкие зубы процеживается:
— Нам нужна малцык… Мы — греки… Сахарным миндалем торгуем… Бери хлебуска… Тасцы…
Обеими руками хватаю десятифунтовый каравай, я мы трогаемся.
Хлеб оказывается свежим, и хотя на улице жарко и душно, но еще ни одна: мать так крепко и нежно не прижимала к груди младенца, как я — эту теплую булку с румяной корочкой.
Люблю, когда корочка хрустит на зубах!
На другой день рано утром мой новый хозяин ставит меня на соборную площадь и велит продавать жареный миндаль, залитый сиропом.
Товар замечательный. Будь я богат, весь лоток откупил бы.
На лотке лежит мой товар в маленьких бумажных фунтиках.
Штука — пять копеек. По-моему, не дорого.
На ногах у меня дамские ботинки на кривых, но высоких каблучках. Хозяин дал для приличия. На шее у меня висит кисетик для денег. Сегодня на заре гуляла над городом гроза, а сейчас, вымытый ливнем, он смеется звонким смехом. На голубом небе ни одной пылинки. Солнце усердно сушит влажные мостовые, а горячие лучи допивают последние лужи.
Ко мне подходит женщина с маленькой девочкой. Я настораживаюсь и стараюсь первую покупательницу задобрить улыбкой.
— Какой тебе нравится? — спрашивает мать у ребенка.
Живая кукла из-под большой соломенной шляпы круглит на меня голубые глаза и пальчиком указывает на розовый фунтик.
— Можно… можно?
— Сию минуту…
Я так стараюсь, что чуть не опрокидываю лоток, лежащий на зыбких легковесных козлах.
Покупательница уплачивает пятак и удаляется с девочкой.
Я смотрю ей вслед с уважением и благодарностью.
На монету трижды плюю, для счастья, и прячу в кисетик.
Народу много, время идет, а никто ко мне не подходит.
Стоять на дамских, да еще искривленных каблучках не очень весело. Уж я для легкости пробую вперемежку то на одной ноге постоять, то на другой, скуки ради прыгаю через каменную тумбочку ограды, потом мне есть хочется!.. А люди проходят мимо — и хоть бы кто взглянул на мой товар!
Тут я вспоминаю, что у меня имеется выручка и что я могу сам купить для себя фунтик миндаля.
Вытаскиваю из кисетика пятак, кладу его на лоток, выбираю самый, на мой взгляд, большой фунтик, монету опускаю обратно в кисет, а в рот отправляю сладкое зерно.
Но не успеваю я зубами расколоть миндаль, как чорт приносит откуда-то двух мальчишек, запыленных, обшарпанных, босоногих и грязных.
— Выплюнь: хозяин идет… — кричит один из них и заливается звонким смехом.
Стыд жжет мое лицо. Разгрызенный миндаль прячу за щеку.
Видя мою растерянность, мальчишки быстро наглеют и вплотную подходят к лотку.
— Дай и нам, мы никому не скажем…
— Скажи… я не боюсь: на свои деньги покупаю…
— Рано же у тебя деньги завелись!..
Вдруг прибегает третий мальчуган, совсем маленький, с черной собачьей мордочкой, подвижной, задористый и весь озорной.
— Что здесь такое?.. Где скандал?.. Почему скандал?.. За что скандал?..
Он сыплет словами, морщит лицо, вращает глазами и явно поднимает меня насмех.
Пахнет дракой, мне становится жарко…
— Уходите!.. Уходите, говорю вам! — кричу я, стараясь казаться страшным.
В ответ раздается дружный смех.
У меня что-то сжимается подложечкой… Начинаю трусить. А все потому, что не знаю, как здесь, в Одессе, дерутся! Будь это в Житомире, — я бы показал им, на каком месте яблоки цветут…
— Уходите! — кричу я на всю площадь и скрежещу зубами.
— Ты брось в нас миндалем, мы испугаемся и убежим! — говорит старший из троих и оскорбительно смеется.
— Ой, не бросай — убьешь! — кричит самый маленький и, разбежавшись, падает к моим ногам, да так ловко, что я лечу через него прямо на лоток.
И вся моя лавочка разваливается.
Рассыпанные фунтики с миндалем валяются в дождевой лужице.
Погиб товар… Хозяин убьет… С отчаяния бросаюсь в бегство…
В затуманенных слезами глазах мелькают дома, люди, тарахтят колеса, звенят каменные мостовые… Я мчусь по широким одесским тротуарам, бегу по аллеям из акаций, обгоняю разряженную толпу мужчин и женщин, бессильной злобой обдаю сытые рожи разгуливающих одесситов, плачу, без слез, глотаю горькую обиду и… вдруг останавливаюсь на бульваре, мгновенно зачарованный: я впервые вижу море…
Я сразу догадываюсь, что это не река и не озеро, а настоящее море, живое, глотающее золотые слитки солнца, и без другого берега.
Теперь я знаю, что с этого синего моря начинается каждая сказка.
Но одного я не знаю: что здесь я роняю свое детство и вхожу в жизнь, еще более огромную и более опасную, чем это море.
Нас трое: солнце, море и я. На этом сверкающем просторе я занимаю такое крохотное место, что реющим надо мною белокрылым птицам я кажусь черной ракушкой, выброшенной на желтый песок.