Мне недавно открылся кадет Б., сын сподвижника отца, что шурин ушел из военного флота (последняя должность — лейтенант интендантской службы, наблюдавший от Морского ведомства за строительством броненосца „Андрей Первозванный“), причем ушел после каких-то „историй“. Во всяком случае, особняк на острове Голодай он приобрел и перестроил. Никто из нас там у сестры не был. А мама даже не пошла на венчание дочери, сославшись на плохое самочувствие. Однако она отдала ей в приданое нашу дачу в Выборгской губернии, которую купил еще недавно отец и очень ее любил. Это мама сделала из гордыни. Понимаю ее, но у нас теперь нет никакого имения. Прошлое лето мама прожила у своего младшего брата.
<…> Получил у мамы часть записных книжек отца, только после второй годовщины со дня его гибели. Она на мои просьбы раньше отвечала: „Подожди, вот подрастешь“. И вот третьего дня начал читать отцовские записные книжки. Первая — о плавании на корвете „Аскольд“, ноябрь 1866 — май 1887-го. Другая — на корвете „Дмитрий Донской“, сентябрь 1867-го — июль 1868 года. Написаны карандашом, но очень разборчиво, буквы ровные, строчки тоже, грифель всегда острый. Нет в почерке никаких следов корабельной качки, ни разу слово или строка не съезжают вверх или вниз.
Выдержка и сдержанность отца заметны во всем. Как рано это у него проявилось, ведь он был тогда чуть старше меня сегодня! А я… [далее зачеркнуто]. А я ведь уже знаю теперь, как трудно водить карандашом по бумаге во время качки. Унтер-офицер нашей роты, старый сверхсрочник Ковальчук, показывал, как именно следует держать бумагу и карандаш в подобных случаях. Я обязательно научусь! Как отец. Конечно, у него было тяжелое детство. Дедушка был беден, отец родился в бедной хате. Домик тот, он рассказывал, сохранился. Давно хочу съездить в Николаев, посмотреть. Только теперь он принадлежит другим людям. Если разбогатею когда-нибудь, обязательно выкуплю его!
<…> Хорошо помню, как отец прощался со мной. Был зимний, но очень солнечный день. Теперь-то я знаю из книг, что происходило это 3 февраля 904-го в 9 часов утра. Еще загодя в нашем кронштадтском особняке собралось множество гостей. Горничная подняла нас спозаранку, сестра и я надели гимназическую форму, но от занятий в тот день нас освободили. Отец и мама вышли в гостиную ко многочисленным гостям, никогда еще у нас не собиралось столько народу! Отец был в парадном мундире со всеми орденами, на боку висело золотое оружие за турецкую войну, я впервые видел его на нем, оно всегда висело в его кабинете над письменным столом. Мама выглядела великолепно, как всегда в таких случаях. Потом сестра рассказывала, что все дамы шепотом судачили о ее новом платье. Еще сестра сказала, что шил ей француз-портной самого модного ателье на Невском проспекте.
Отец бодро произнес несколько слов, никогда не забуду последних: „Мы русские. С нами Бог“. И перекрестился с поклоном. Все тоже перекрестились. Отцу подали адмиральскую шинель с меховой оторочкой, он подал маме котиковое манто, которое привез ей еще с Дальнего Востока. Все вышли, мы тоже, сестра была в шубе, я в гимназической шинели.
Вся улица была запружена народом. Отец сказал несколько слов, благодаря всех за проводы. Снял фуражку, поклонился на три стороны, перекрестился. Ему в ответ все тоже поклонились, осеняя себя крестным знамением. Отец усадил маму в открытые сани, прикрыл ей колени волчьей полстью.
Подошел к нам. Я очень боялся расплакаться, потому дал себе слово ни за что не сделать так. Сестра, как всегда, стала нервничать, разрыдалась, обнимая отца, целовала ему руки, даже не дала толком благословить себя. Потом отец подошел ко мне, поднял руку для благословения, опустил мне пальцы на лоб, на миг задержал движение. Пальцы у него почему-то были ледяные, я отлично это запомнил. И тут я разрыдался, словно мальчишка (а мне шел уже тринадцатый год, ростом я был почти с отца). Мне до сих пор ужасно стыдно, хотя никто не стыдил меня позже.
<…> Теперь я понимаю, что от отца для всех, окружающих его, исходило какое-то обаяние. А ведь я хорошо помню, что он всегда был очень прост в обращении с людьми, в манерах и даже в одежде. И никогда не был заносчив или груб. Вот старший лейтенант Г. с „Андрея Первозванного“, под началом которого мы проходили первую морскую практику, он обращался не только к низшим чинам, но и к нам, кадетам, перемежая слова с отвратительной руганью. От отца я не слыхал ни разу грубого слова, хотя иногда сопровождал его по Кронштадту, в порту или на кораблях. Кстати, часто он делал замечания, даже выговаривал, но голос его оставался ровным, это я помню твердо. Да, командиру нужно уметь ладить с людьми, нравиться им. Особенно моряку, ведь нам приходится долгими месяцами бывать в море, где все на виду, ничего не скроешь, а все плохое в поведении людей особенно дурно выглядит. Отец умел это делать, и думаю, что с юности, с моих примерно лет. Родился он таким или воспитал себя сам, не знаю.
Почему же у него так получалось? Да, суровая юность, так. Бабушка рано умерла, дед был, как отец скупо рассказывал, очень строг и нелюдим. Потом он снова женился, но отец о мачехе ничего не говорил. Дедушку я не видел и видеть не мог, он скончался еще до моего рождения. Отец часто шутил, поднимая меня еще маленьким на руки: „Ты у меня позний сынок, позний, но запомни, балованным ты не станешь!“ Почему поздний? Ведь отцу было только сорок, когда я родился.
Да, конечно, я не стал балованным, но отцовской твердости и выдержки мне еще не хватает. Вот недавно кадет П., разозлившись на меня за что-то (по-моему, зря), прошипел: „Адмиральский сынок!“ Я бросился на него, толкнул, нас разняли. Мерзавец! Я никогда не задирал нос и никогда не буду. Ни разу еще я ничего не рассказывал об отце. Хотя у меня часто о нем расспрашивают. Но приходится признать, что отец в те же поры был намного старше меня. И какое в нем упорство! Какая выдержка! Это ясно видно из его записных книжек, хотя писал он их сугубо для себя, как говорится, „для памяти“. Упорство, выдержка и скромность, эти черты характера были у него с раннего детства, даже не с юности. Почему этого до сих пор нет у меня? Но я добьюсь. Ведь я его единственный сын.
<…> Да, вот еще что. В первую тетрадку дневника отца было вложено письмо. Листок, сложенный вчетверо, вытертый на сгибах. Исписан фиолетовыми чернилами, явно стальным пером (отец рассказывал, что он еще в раннем детстве помнил по Николаеву перья гусиные. Это письмо отца его старшему брату Якову, моему дяде, которого я тоже никогда не видел. Помечено 17 декабря 1862 года, совсем незадолго до того, как отцу исполнилось 14 лет, почти столько, сколько мне. Какой слог, какие подробности отцовского характера раскрываются!