– Что-нибудь насчет капиталу, Пров Палоныч?
– Не туда метишь. Это означает: «Ручаюсь за двести ярд». Он, англичанин, не желает на русские аршины мерить, он тебе заявляет: «На шпульке намотано двести ярд нитки». Поди его учти, если мы ихним ярдам не обучены! Выходит, что и написано это для форсу, для рекламы!
– А в Кирсанове я у одного портного видел вывеску – два льва тащат в разные стороны брюки, и надпись: «Хотя и разорвали, однако не по швам»! Вот реклама!
– Реклама – для барана, а для свиньи и так сойдет, – сочиняет тут же Тимоша Цыбулов, наш доморощенный острослов и балагур. – А вот я вам расскажу тоже историю про одного такого же вот профессора кислых щей, составителя ваксы. Было это, – заводит Тимоша, – когда ничего еще не было. Не было ни неба, ни земли, ни воды, ни лесу. Только стоял посередке один плетень, а у плетня сидел сапожник и тачал сапоги. Заказ был спешный: всем большим богам по сапогам, а малым богам по котам…
Неожиданно из-под катка раздается пьяное мычание
– Кто сей, яко скимен обитаяй в тайных? – спрашивает Пров Палоныч, ничуть, впрочем, не удивившись.
– Аким-печник запил.
Аким, чинивший в доме печи, пришел с утра пьяный и завалился в темном углу под катком на ворохе старых лоскутов и кромок. Как проснется, вылезет из-под катка, оборванный и грязный, зеленолицый и лохматый, и будет канючить пятачок на опохмелку.
Запой! Сколько их, запойных пьяниц, прошло перед глазами моего детства! Вот картузник Серков стоит, шатаясь, у катка, глядит, ничего не видя, мутными красными глазами, не говорит ни слова, только зубами скрипит. Широкая его морда в ссадинах и кровоподтеках, он рван и бос: жена спрятала сапоги и одежонку, а сама убежала к соседям. А ведь каким щеголем заявляется он в трезвом виде: хозяин, мещанский староста! Рубашка бордовая сатиновая, вышитая цветами, картуз с матерчатым козырьком надвинут до самых ушей, а из-под картуза завиваются кудри. Держится он хмуро, степенно, все молчит – слова не дощупаешься, только на щеках все время ходят желваки от туго стиснутых зубов.
Сейчас его мучит жгучая жажда опохмелиться, он будет стоять и скрипеть зубами, пока отец не сжалится и не даст меди на шкалик.
…Сапожник Стулов, здоровенный, бородатый, топорной выделки мужик, стоит и молит: «Вася, дай двугривенный!» Отец молчит. «Дай, Вася, эх!» – «Шкаликом обойдешься!» – «Что мне по моему росту шкалик – однова глотнуть! Дай, бога ради, на полдиковинки!» После запоя он появится почерневший и мрачный и буркнет: «Давай, какую обувку починить надо», – томится стыдом за свою «слабость», торопится отработать занятый двугривенный.
…Балагур Тимоша Цыбулов тоже запивает, но этот и во хмелю ласков, мил, забавен – то сыплет без умолку прибаутками, то пляшет, приговаривая:
Разгулялися заплаты,
Расплясались лоскуты!
А как одолеет его хмель, лезет тихонько под каток отсыпаться. А вот портной Мишка Губонин – во хмелю нехорош: глядит злыми глазами исподлобья, кривит рот в ядовитой усмешке, задирается, лезет на скандал.
– Я вас всех наскрозь вижу! Ты, Василь Васильевич, тоже, поди, не без шмуку кроишь. Я все-е знаю! На Зайцева, купца, серый пиджачный костюм ты шил? Обузил, явно! Я у обедни был, стоял близко, все в подробности обсмотрел!
– Шел бы ты, Михаил Семеныч, проспался»!
– Ты думаешь, я пьяный? Не-ет, брат, я поумнее иного трезвого.
Приходит заказчик, и разговоры прерываются. Мишка тихонько исчезает. Он сам человек мастеровой и даже во хмелю помнит, что барин-заказчик – это вещь сурьезная.
Отец уходит за перегородку на примерку. Слышен его голос
– Сию минутую-с… Будьте покойны-с… Не теснит-с? Проймочку вынем. Морщит-с? Это ничего-с, отгладится… Под лацканчики – сорочку, волос, петли – гарусом… Все по фасону, останетесь довольны…
Разговаривает он с заказчиками каким-то особенным, ласковым голосом, чуть сюсюкая, как разговаривают с малыми детьми. От кого он перенял эти приемы обхождения? От своего прежнего хозяина, верно.
Заказчики были хорошие и плохие. Хороший заказчик – это такой, который из себя важную особу не корчит, не придирается зря, ежели что малость и не так; получив заказ, платит деньги сразу, а если заказ пришлют ему на дом, то и мальчику даст двугривенный.
Плохой заказчик любит капризничать – то ему широко, то узко, здесь жмет, там морщит, заставляет по пять раз переделывать, вгонит всех в пот, в спешку, а потом прикажет:
– Заказ пришлите с мальчиком!
Отец посылает сверток с Афоней:
– Смотри, без денег не отдавай!
Афоня возвращается смущенный.
– Отдал деньги?
– За деньгами велел завтра прийти.
– Ну, теперь будет целый год завтраками кормить. Тоже баре – на брюхе шелк, а в брюхе щелк.
А бывает, что в иной день в мастерскую никто и не заглянет с улицы. На катке тихо. Отец сидит шьет молча, вздохнет и скажет, будто про себя:
И над вершинами Кавказа
Изгнанник рая пролетал.
Под ним Казбек, как грань алмаза,
Снегами вечными сиял.
Или еще:
Нет, я не Байрон (отец произносил БайрОн), другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Это стихи нашего земляка – Чембарского уезда барина Михаила Юрьевича Лермонтова. Отец многие из них знает наизусть: из «Демона», из «Мцыри», из «Боярина Орши». Несколько разрозненных томов Лермонтова лежат в ларе на погребице: там сохраннее, а дома держать – растащат. Там же валяется тоненькая книжка сочинений местного поэта Степана Грачева.
Ну, этот, конечно, пожиже будет, хотя и его стишки про спор нюхательного табака с табаком листовым тоже складно сложены:
Расскажу я вам рассказ,
Он довольно новый.
Так случилось как-то раз
В лавочке торговой.
Весь товар-то был пустяк:
Иглы да булавки.
Главный торг имел табак,
Даже тесно в лавке…
Или еще стихи про то, как все семейство купца Четверикова в Саратове зарезал разбойник:
И разбойник не чужой —
Свой же был работник!
По праздничным дням в мастерской совсем пусто. На катке прибрано: колодочки и утюги задвинуты в угол, просечки, наперстки, крючки, пуговицы и всякая мелочь сложены в ящик, коричневые паленые «отпарки» – тряпки, через которые гладят утюгом, – развешаны над катком на веревочке.
Все разбрелись кто куда. Остался один Афоня. Он из дальней деревни, идти ему некуда. Приятелей он не завел, ребята на улице дразнили его «косоруким». Он был робок, выражался по-деревенски, его поднимали на смех. Он вздумал похвастать: «А у нас на селе девки тоже ходят нарядно. Платки носят по рублю, а то и боле». – «Эх ты, деревня: „А то и боле“! Двинь его, Петька, наотмашь, как чертей лупят!» Афоня пришел домой, утирая слезы не столько от боли, сколько от обиды. Пробовал Афоня и сестрам Зеленцовым «подкашлянуть» вечерком, но в ответ получал презрительное: «И без сопливых обойдемся». А чего нос задирают? Про них парни на улице поют: «Зеленцовы девки модны, по три дня сидят голодны».