У меня была собака. Это была белая красавица — боксер с единственным пятном в виде коричневого «монокля» вокруг правого глаза. Звали ее Долли. У нее был, в общем, спокойный характер, и, когда мы с ней приходили в кафе и садились за столик прямо на улице, она непринужденно вскакивала на стул и сидела, окидывая публику полным достоинства взглядом. Когда к нам подходил гарсон, чтобы принять заказ, я неизменно сперва обращался к ней, как к даме:
— Что вы хотите, Долли? — спрашивал я.
— Гав! — коротко и выразительно отвечала она.
На собачьем языке это означало «бриош», то есть сдобную булочку. Я заказывал, гарсон подавал. Долли скромно съедала свой бриош и продолжала спокойно сидеть, разглядывая соседей. Ее уже хорошо знали в Пасси. У нее были кой-какие недостатки. Она не выносила кошек, крыс, мотоциклистов и верховых лошадей. Во всем остальном она была «настоящая леди». В Париже собак надо держать на «лэсс», то есть на ошейнике и ремне или цепочке, и ни в коем случае нельзя отпускать их от своей ноги. А ведь собаки как дети, им тоже хочется побегать по душистой траве, покувыркаться, погоняться за птицами или — не дай Бог! — за лебедями в прудах, где дремлют в воде жирные ручные карпы. Вот тут-то и начинаются трудности. Булонский лес кишит ажанами — строгими полицейскими в синих кепи и пелеринах, которым совершенно нечего делать среди свободолюбивых парижан и которые всю свою служебную энергию, направляют на борьбу с собаками, осмелившимися дать волю своей звериной жизнерадостности.
Каждое утро я брал Долли на лэсс и мы шли гулять в Булонский лес. Там, выбрав местечко поглуше, где совсем не видно ажанов, я спускал ее с привязи, и она устраивала такие собачьи бега со случайными подругами, что у меня захватывало дух от восхищения. Когда вдалеке показывался ажан, я свистел ей, и в одну секунду она уже сидела рядом со мной, привязанная на лэсс, и с нескрываемым презрением разглядывала приближающегося ажана. Ажан окидывал ее подозрительным взглядом и проходил дальше: придраться ему было не к чему. Тем не менее он все прекрасно понимал и собаку мою держал, так сказать, «на учете» в своей профессиональной памяти.
Однажды я сидел на скамейке в самом уединенном уголке Булонского леса и читал газету. Вокруг меня на дорожках и полянках резвились десятки собак разных пород и мастей, спущенные с лэсс своими сердобольными хозяевами, которые также читали газеты, курили или рассуждали о трагической судьбе «бедного Фифиса». Ко мне подошел ажан.
— Мсье, — корректно сказал он, приложив руку к козырьку, — я попросил бы вас взять вашу собаку на лэсс!
Я отрицательно покачал головой.
— Это невозможно, мсье! — отвечал я.
Владельцы «фифисов» заволновались и стали спешно собирать своих питомцев. Образовалась кучка людей, из нее слышались негодующие замечания:
— Какой осел придумал эти правила! Бедные животные не могут даже побегать полчаса!
Подошел еще один ажан.
— Ваш префект Кьяпп, г-н лейтенант, — старый корсиканский осел! Его самого надо посадить на цепь, чтобы он поменьше самовольничал у нас в Париже! — злобно ворчал какой-то старичок с ленточкой Почетного легиона в петлице. — Это ему не Корсика…
Лейтенант был глух и нем. Он был олицетворением закона. Во Франции можно ругать правительство сколько угодно, это никому не возбраняется, и поэтому до ушей лейтенанта подобные речи просто не доходили.
— Я еще раз прошу вас, мсье, взять вашу собаку на лэсс, иначе мне придется принять другие меры! — настойчиво и строго повторил он.
— Увы, я не могу этого сделать, — отвечал я.
Лейтенант засвистел. Подошли еще трое ажанов.
— Этот мсье не желает взять свою собаку на лэсс, — заявил он пришедшим. Ажаны строго переглянулись и потребовали, чтобы я следовал за ними в префектуру.
Мрачно скрестив руки на груди, я твердо заявил:
— Никуда не пойду! — и демонстративно уткнулся в газету.
Образовалась уже довольно большая толпа, из которой, как из грозовой тучи, временами сверкали молнии гнева и сочувствия мне.
— Я вас заставлю повиноваться французским законам! — вскипел лейтенант. Один из ажанов подошел к телеграфному столбу, открыл ключом ящичек полицейского телефона и позвонил куда-то. Через пять минут передо мной стояла каретка полиции с решетками на окнах. Дело принимало дурной оборот. Толпа уже свистела и улюлюкала.
— Мор, сюр ля ваш! — Смерть коровам! — неслись из нее бешеные возгласы.
Ажаны были неумолимы. Сомкнутым строем они двинулись ко мне, чтобы, связав меня в случае сопротивления, засунуть в каретку и, доставив в префектуру, закатить штраф в пятьсот франков, а попутно намять мне бока — для порядка.
Я понял, что сопротивление бесполезно. Тогда я встал со скамьи, подошел к старшему из них и спокойно спросил:
— Что вам от меня угодно, мсье?
— Нам угодно, чтобы вы немедленно взяли на лэсс вашу собаку, которая гоняется в данную минуту за породистыми утками на показательном пруду.
Я пристально взглянул ему в глаза и с невозмутимостью англичанина еще раз твердо произнес:
— Я не стану этого делать!
— Почему? — в бешенстве крикнул ажан.
— Потому, что это… не моя собака!
В это утро Долли со мной действительно не было.
Толпа завыла от восторга. Меня обнимали, целовали, жали мне руки и хохотали, как сумасшедшие, пытаясь даже качать меня. Они улюлюкали вслед уходящим сконфуженным ажанам. И были в восторге, французы умеют ценить шутку.
Когда в Париж приехал Чарли Чаплин, леди Детердинг, русская по происхождению, решила устроить ему прием у себя в апартаментах отеля «Криион», на плас Вандом. Желая показать ему русских артистов, она пригласила к обеду тех, кто был в Париже в то время. Меня и Лифаря она посадила рядом с Чаплином. За обедом мы разговорились с ним и даже успели подружиться. Американцы сходятся очень быстро за дринком.
После обеда начались наши выступления. Лифарь танцевал, я пел, Жан Гулеско играл «Две гитары», Настя Полякова пела старые цыганские песни и «чарочки» гостям. Чаплин был в восторге. Когда стали пить шампанское, метрдотель «Крииона» мсье Альбер подал свои знаменитые наполеоновские фужеры старого венецианского стекла с коронами и наполеоновским «N» — сервиз, которым гордился отель «Криион», личный сервиз императора, оставшийся еще с тех пор, как Наполеон останавливался в этом отеле.
Цыгане запели «чарочки». Первую они поднесли Чаплину.
Чаплин выпил бокал до дна и, к моему ужасу, разбил его об пол.
Все молчали. Через несколько минут он выпил второй бокал и тоже разбил. Метрдотеля переворачивало. Альбер сделал умоляющие глаза и подошел ко мне. На глазах у него были слезы.