в ровнополуденную полосу пути. Теперь уже в искусстве нечему учить Пушкина. У него самого можно учиться, да главному не научишься. Но вот: как в юные годы приходилось обращаться к Жуковскому за заступничеством, так все и осталось. В жизни Жуковский не вышел из положения учителя, наставника до самого конца. «Талант ничто, главное: величие нравственное». Это он тоже давно Пушкину написал и на этом остался. Тут они несоизмеримы… «Предлагаю тебе
первое место на русском Парнассе, есТь ли с
высокостью гения соединишь и
высокость цели». (Он долго боялся, что Пушкин разменяется, что человек в нем не на высоте поэта. Как бы поэта не испортил.)
Для Пушкина последняя ценность — искусство. Для Жуковского и над искусством нечто.
В 1831 году оба они жили в Царском, укрываясь от холеры, встречались дружески и беседовали, даже одновременно взялись за сказки и соперничали в них. Но в жизненном Пушкин остался для Жуковского вечным учеником, за которого вечно приходится трепетать, иногда сердиться на него, чуть ли не в угол ставить. Не в 31 году, а позже — но это не меняет дела — напишет ему Жуковский: «…Ведь ты человек глупый, теперь я в этом уверен». «Я, право, не понимаю, что с тобой сделалось; ты точно поглупел; надобно тебе или пожить в желтом доме, или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение». (Дело касается бестактного, по мнению Жуковского, поведения Пушкина с государем — за что Жуковскому, как всегда, приходилось расплачиваться).
Лето же 31 года тем оказалось еще замечательно, что тут рядом с Пушкиным появляется при Жуковском новый «персонаж», довольно — таки замечательный: к нему тоже впоследствии прикрепилось имя «гений», и его памятник в Москве оказался недалеко от пушкинского.
Гоголь вынырнул для Жуковского из глуби своей Малороссии несколько раньше. «Едва вступивший в свет юноша, я пришел в первый раз к тебе, уже совершившему полдороги на этом поприще». Произошло это, видимо, в 1830 году. «Ты подал мне руку и так исполнился желанием помочь будущему сподвижнику! Как был благосклонно — любовен твой взор!» (Из позднего письма — воспоминания Гоголя.) Жуковский сразу почувствовал в нем необычное — уже в начале 31 года Плетнев пишет Пушкину, обращая его внимание на Гоголя: «Жуковский от него в восторге».
Гоголь тогда почти еще не печатался, но кое — что было уже написано. Читал он вслух замечательно, занимался этим охотно. В литературном кругу кое — кто его знал. Вероятно, он и Жуковскому читал ранние свои вещи (или давал рукописи — что менее вероятно). Во всяком случае, с начала 31 года он печатается, а к маю у него готовы уже некоторые повести будущих «Вечеров на хуторе…». В этом же мае был он представлен Пушкину на вечере у Плетнева.
За всеми жизненными делами Гоголя виден в это время Жуковский. Он направил его и к Плетневу, и через него получил Гоголь место учителя истории в Патриотическом институте («для благородных деЬиц»). Жуковский же рекомендовал его Лонгиновым как домашнего учителя — Жуковский создавал ему вообще хорошую прессу, поддерживал и помогал жизненно. (В литературе наставником его, на первых порах, оказался Пушкин.)
Летом 1831 года Гоголь жил в Павловске, в скромных условиях — домашним учителем и воспитателем у Васильчиковых. Был беден, неважно одет, иногда читал свои повести приживалкам. Но не одним приживалкам! Жуковский и Пушкин недалеко — тоже, конечно, слушали. «Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я» — если и не каждый вечер, то все же собирались в это странное лето, когда холера косила, когда укрывались от нее три русских поэта в тишине Царского Села и Павловска, все много работали, все были разного общественного положения и возраста, все соединены одним — искусством. Тут неважен потертый костюм Гоголя и общество приживалок. Важно, что двоим обеспечены памятники, а про третьего сказано:
Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль…
Для Жуковского оба были «молодыми писателями», один с гениальным даром, но без всякого духовного управления, другой просто талантливый малоросс (таким казался ему), который может до слез смешить, но все- таки он «Гоголёк», пока только всего. К обоим старшим Гоголёк этот почтителен. Пушкин с ним очень мил и внимателен (что не часто случалось у него с молодыми писателями), но всю сложность, и путаницу, и трагедию будущую этого длинноносого учителя в потертом костюмчике с ярким жилетом ни Жуковский, ни Пушкин не чувствовали. В сентябре вышли «Вечера на хуторе…». Пушкин прочел, восхитился, но ничего, кроме «веселости», не заметил. «Чертовский» привкус Гоголя прошел совсем мимо. Жуковский пленялся, конечно, стороной поэтической повестей этих, Малороссией и напевом их, внутренние же надломы и расщепления, терзания трагические были вообще ему чужды, как и стихия греха, зла. Правда, в Гоголе звуки такие были тогда еще слабо слышны.
Пушкин во всем этом ближе стоял к язычеству. Светлый аполлонизм закрывал от него дьявола. Жуковский, как христианин, видел дальше Пушкина; для него назначение человека, делание его, совершенствование и посмертная судьба — самое главное. Для Пушкина человек — поэзия. Для Жуковского — Бог и поэзия.
В Жуковском совсем не было мутной и жуткой стихии дьявольской, природа его была не такая, но все отношение к жизни, искусству, религии было ближе — а впоследствии это еще усилилось — к неказистому «Гогольку», чем к блистательному Пушкину. В то лето перед Жуковским предстали, в недопроявленном еще виде, два главных пути литературы российской: пушкинский, гоголевский. Художнически он ни по тому, ни по другому не пошел. Но путь Гоголя для души его был ближе, и не случайно, что начавшиеся с «рекомендаций» и «Гоголька» отношения перешли в прочную и глубокую дружбу, в связь внутреннюю.
Пушкин рано погиб. Жуковский отцовски провожал его. Но не очень видишь прочное соотношение их, если бы Пушкин жил долго.
1832 год — некоторая заминка в жизни Жуковского. Переутомился ли он, засиделся ли в однообразных трудах, но здоровье его сдало. Появились непорядки в печени, отозвалось и на зрении: стал жаловаться на глаза. Как и шесть лет назад, пришлось ехать за границу лечиться.
Опять Германия, воды. Теперь он настолько слаб, что выехал не как обычно на Дерпт, а морем на Любек, оттуда в Эмс. Там лечился и поправлялся, и был так еще несилен, что для прогулок завел себе осла Blondchen [24]. А ему уж назначили новые воды, серные, — в скучном Вейльбахе, близ Франкфурта.
Туда приехал