Хроника «Колокола» состоит из трёх частей: «Колокола. Звоны. Звонари». Их история в городе Темьяне отражает историю нашей страны с XIX века до революционных лет XX века. Нестеров оценил «Колокола» не так высоко, как «Сударя кота». Он считал, что здесь есть прекрасные места, но у Дурылина «под ногами путается то Пушкин, то Лесков, то ещё кто», и хроника слишком изобилует «особенными, изысканными» словами[310].
Ярким, сочным языком, слегка стилизованным под позапрошлый век, написана повесть «Чертог памяти моей. Записки Ельчанинова»[311].
«Николин труд» — трёхчастный рассказ о делах на Русской земле почитаемого народом Николая-угодника. «Дедов бес» — об исцелении крестами и молитвами с помощью юродивого души отставного генерала, которого за греховную страсть к карточной игре мучил зелёный бесёнок. «Крёстная» — рассказ о том, как в набожной купеческой семье умирали новорождённые детки, а жить остался ценой смерти матери мальчик Васенька, которому в крёстные позвали женщину праведной жизни, у которой «крест лёгкий». В рассказе «Жалостник» — о мальчике, который молился за бесёнка, и о «чёрненьком», который надеялся этими молитвами получить спасение, — Дурылин использовал афонское изустное предание.
Но сюжетная линия — это только видимая часть айсберга в художественной прозе Дурылина. Его произведения — это вероучительная проза. Некоторые исследователи считают, что это религиозная философия, облечённая в художественную форму[312].
Понятно, что в советские годы проза Дурылина оставалась под спудом, была глубоко запрятана в личном архиве. Читали её всего несколько человек, очень близких. Среди них М. В. Нестеров, высоко ценивший литературный талант друга и его язык «старых мастеров русского слова».
«Хивинка. Рассказ казачки» — это художественное переложение рассказа реального лица — Акулины Григорьевны Степановой о её пребывании в плену в Хиве в 1833–1841 годах, записанного в 1888 году Н. К. Бухариным. Дурылин изучил архивные и исторические документы о том времени, об Оренбургском крае, казаках и Хиве, так что его художественный вымысел имеет под собой твёрдое историческое основание. И в художественных произведениях проявляется научная основательность работы Дурылина.
После возвращения из ссылки о. Сергий Дурылин в церкви больше не служил (хотя продолжал совершать тайные службы в домах надёжных друзей). Получив в своё время благословение о. Алексия Мечёва на литературную работу и поняв, что открытый путь служения Богу для него теперь невозможен, Дурылин примирил в своей душе эти две ипостаси. Видимо, права была Ирина Алексеевна, считавшая, что, став приходским священником, принимая на свои плечи чужую боль и беды, Дурылин взвалил на себя непосильную ношу. Сергей Фудель пришёл к выводу, что «Сергей Николаевич принял на себя в священстве не своё бремя и под ним изнемог». Гонения на церковь и общее людское горе, обрушившееся на хрупкого здоровьем Дурылина, стали для него нелёгким испытанием.
Из Владимирской тюрьмы Сергей Николаевич пишет брату Георгию: «Как путана и сложна моя жизнь — но и в своеволиях моих, в ошибках, заблуждениях, в выходе из них — я вижу Руку Господню, щадившую меня и изводившую из жестоких обстояний и бед. Поэтому, что бы ни случилось со мною далее, ты помни твёрдо, что я приму это как Волю Божию, бесконечно милостивую ко мне, — и если бы я мог много писать, я сказал бы тебе, как внутренне необходимо мне было то, что я теперь переживаю, как это спасло меня от многого, поистине тяжёлого. Я не знал бы, что делать со своей жизнью, если б не Божий удар» [313] (выделено мной. — В. Т.). То же почувствовал и друг Дурылина художник Р. Р. Фальк. Он пишет Дурылину во Владимирскую тюрьму: «Дорогой Сергей Николаевич. Ваш брат сообщил мне, что, может быть, скоро придётся вам уехать дальше. Не знаю отчего, но мне кажется, что Вам будет от этого лучше, и даже лучше, чем раньше было. <…> Благодарю Вас за Вашу доброту ко мне и целую Вас. Ваш Р. Ф.»[314].
Пётр Петрович Перцов пишет Дурылину: «Всё против нас — вся сила времени! Вот уж именно плывём „против течения“ — труднее, чем эстетики в эпоху 60-х годов. Что делать — таков жребий! <…> Вам время не даёт сложиться как нужно в самом себе…»[315]
В 1926 году Дурылин записал: «Всё, что со мной было в годы 1918–1922, я давно предчувствовал и выразил, твердя без конца строки З. Гиппиус:
Покой и тишь во мне,
Я волей круг свой сузил,
Но плачу я во сне,
Когда слабеет узел…
„Покой и тишь“ — от „узла“. О, как тихо в узле! Но рано или поздно уют узла пропадает… и тогда узел оказывается верёвкой»[316].
Сергей Фудель приводит слова епископа Стефана (Никитина), хорошо знавшего Дурылина на протяжении многих лет, о том, что Дурылин «никогда и нигде не отрекался от Церкви и не снимал сана». Александр Борисович Ефимов, сын Екатерины Александровны (Рины) Нерсесовой, близко знавший владыку Стефана, помнит, что тот всегда поминал Дурылина как священника. А его брат Георгий Борисович Ефимов присутствовал при встрече в их квартире Дурылина и отца Стефана, тогда уже открыто служившего в церкви (видимо, это было в начале 1950-х годов), и они долго, часа два, говорили наедине в комнате Евгении Александровны Нерсесовой[317]. В глазах людей, общавшихся с епископом Стефаном, знавших его праведность, духовную чистоту и прямоту в суждениях, слова его имели силу авторитетного свидетельства.
Отец Сергий Дурылин венчал сестру Ирины Алексеевны Александру Алексеевну и Ивана Фёдоровича Виноградова в их комнате на Маросейке 10 мая 1926 года. Сохранилась фотография, где среди многочисленных гостей рядом с молодожёнами сидят Ирина и отец Сергий в рясе. Наталья Михайловна Нестерова, младшая дочь художника, говорила мне, что в 1945 году Сергей Николаевич тайно венчал её с Фёдором Сергеевичем Булгаковым[318]. Е. Н. Берковская, частый гость дома Дурылина в Болшеве в 1940-е годы, однажды спросила Ирину Алексеевну, были ли они с Сергеем Николаевичем на заутрене, и услышала в ответ: «А мы дома бываем на заутрене, Сергей Николаевич служит»[319].
Галина Евгеньевна Померанцева пишет: «Ведь сняв рясу священника, Дурылин не изменил своей сущности. И хотя он пытался уговорить себя, что путь духовного пастыря, с которого его насильственно столкнули, не единственно возможный для него путь, и хотя вера его перед лицом всего происходящего, не столько с ним, сколько вокруг, подвергалась тяжёлому испытанию, он до конца дней своих останется глубоко верующим человеком, живущим по законам Христа. Да и пасторство было его призванием, он и сам осознавал это, только применительно к новым условиям предпочтёт обозначать его в иных терминах — педагогика»[320].