Как мог сохраниться такой словарь в цензурных условиях двадцатых и особенно — тридцатых годов?
До конца тридцатых годов помогало то, что в нем когда-то сотрудничал Ленин. Потом и это не помогало. Незадолго до войны издательство было закрыто. Буквы «Ю» и «Я» так и не вышли. Старому Гранату (как его звали в «академических» кругах) все же дали персональную пенсию.
Игнатий Наумович был учеником Чупрова и Виноградова, написал книги «К вопросу об обезземелении крестьянства в Англии» и «Классы и массы в Англии в их отношении к внешней торговле»[78]. Книги в свое время имели довольно широкий резонанс и доставили автору не только профессиональное звание, но и признание, выходящее за пределы нашей страны. Но главным делом его жизни был, конечно, словарь, начатый в молодости и любовно ведомый почти до смерти.
Когда-то была у него жена, но я ее никогда не видел и помню только глухие разговоры о трагической ее гибели. Сам Игнатий Наумович заговорил о ней со мной (и то вернее — при мне) всего один раз — когда я впервые пришел к нему со своей молодой женой.
— А помогает Елена Карповна вам в вашей работе? — спросил он меня и прибавил, обращаясь уже к ней: — Мне, знаете, очень много помогала жена. Иначе я ничего бы не успел смолоду.
«Памяти друга-жены, Анны Владимировны Гранат, беглые итоги общих исканий и совместной работы посвящаются», — прочел я позже на книге «Классы и массы…».
Высокий, сутулый, худой, с довольно длинными седыми волосами, которые он по моде прошлого века зачесывал назад и подстригал почти на уровне плеч, с пушистой седой бородой, в маленьких, чрезвычайно толстых очках в серебряной оправе, в поношенном и несколько мешковатом, но всегда строгом темном костюме, дядя Идл напоминал рассеянного профессора со старых карикатур. И, как многие описанные в доброй старой литературе профессора, он обладал не только глубоким умом и обширными познаниями, но и живым и добрым характером.
Занятость и недостаток зрения не мешали ему быть в полном смысле этого слова душой нашей большой семьи.
Вокруг стола под низко висящей люстрой часто собирались его племянники и племянницы, внуки и внучки.
О чем только здесь не говорили!
Конечно, о политике, но и о литературе. И о науке. Пожалуй, всего меньше — о семейных делах. И старик умел сделать так, чтобы разговор стал общим, чтобы в нем участвовали и отцы, и дети, притом — на равных основаниях. Никому — ни старшим, ни младшим — не дозволялось «заушать» друг друга. Никогда никто за этим столом не сказал младшему: «Ты ничего не понимаешь, мальчишка!» Вот когда «сработала» чудаковатая манера хозяина называть внуков едва ли не с младенческих лет по имени-отчеству, а племянников до седых волос — по имени.
Впрочем, это не значит, что не накалялись страсти. Помню, как ожесточенно спорили мы как-то, может ли сейчас быть обломовщина. А когда вышел знаменитый указ о запрещении рабочим и служащим «самовольно» оставлять работу и переходить на другую[79], помнится, все резко его осуждали, а я даже сказал, что это — крепостное право.
— Не знаю, не знаю. Об этом мы еще поспорим, — сказал старик. — А с Михаилом Григорьевичем из-за крепостного права даже подеремся.
Вообще он старался найти в любом действии правительства «рациональное зерно», и мы не раз находили в нем поддержку против старших.
Бывал там иногда один наш родич, любивший высказывать крайне правые взгляды. Надо сказать, что в этом обществе их не разделял никто. Мы, молодые, просто ненавидели этого человека, старшие были более сдержанны, но никогда не забывали сказать нам, что самое странное, как Лёне это сходит с рук, и дать понять, что с ним вообще нужно держаться осторожнее.
Но Сталина не любил и старый Гранат. И, кажется, единственный раз он терпимо отнесся к высказываниям «Лёнечки» — это когда тот описывал фотографию, появившуюся по случаю юбилея Калинина.
— Понимаете, в самом центре стоит Сталин, — рассказчик даже встал из-за стола и оперся на спинку стула, показывая, как стоит Сталин, — и где-то сбоку, ма-аленький — Калинин!
На столе во время этих сборищ бывало почти всегда одно и то же скромное, как я теперь понимаю, угощение — яичница, плавленый сыр, конфеты в бумажках с начинкой из постного сахара, но нам, дома и этого не видевшим, всегда доставалось от мамы за чрезмерное внимание к сладкому. Может быть, одной из причин, по которым я любил сидеть в одном из кресел, было и то, что удобно запихивать бумажки от конфет между сиденьем, ручкой и спинкой: на столе меньше улик. Как-то недавно совсем в другом доме случайно снял я с кресла сиденье и, увидев, сколько под ним бумажек, подумал, что это преимущество кресел легко постигают все дети во все времена.
Пожалуй, еще привлекательнее, чем «общие собрания» родных, были длинные беседы, которые старый Гранат вел со мной, когда я приходил один.
Только став взрослым, я понял, какое огромное значение имели они для меня, как в особенности был важен его товарищеский тон. Он всегда говорил как равный с равным.
— Ну-с, что почитываете? — был его обычный вопрос — и я не помню, чтобы когда-нибудь стеснялся рассказать ему о прочитанном, а вот отцу никогда не мог рассказать, боясь его насмешки. Конечно же начинались споры о книгах, об образах, о людях. С годами разговоры все серьезнели. Но старик никогда не давил своим авторитетом. Думаю, что когда я решил поступить в химический техникум, Игнатию Наумовичу было ясно, что это — не моя дорога. Но он не отговаривал меня, только сказал:
— Что ж, может быть, и дойдете до интересных открытий. Но в наше время химия, да еще производственная, это прежде всего рецептура. Чего сколько положить.
А когда я стал историком, сколько появилось общих разговоров и о римском праве, и о средневековых городах, и об австралийцах, и конечно же — о «Капитале», о нем, пожалуй, больше всего.
— Засим важно знать, кто двигает историю: класс или масса? — говорил старый Гранат. «Частому моему оппоненту» — с такой надписью подарил он мне свое «Обезземеление крестьянства». Как в этой надписи сказалось его отношение к нам, молодым! Каким я мог быть ему оппонентом? Но то, что он как будто бы всерьез считал меня таковым, много помогло моему образованию.
И вместе с тем были какие-то вопросы, где мы никак не могли понять друг друга. Например, однажды он попросил меня рассказать, что же собственно показывают в кино (оказывается, он когда-то видел лишь первые опыты съемок, скажем, как бежит лошадь), а я никак не мог рассказать достаточно понятно, и мы оба сердились друг на друга (и, вероятно, каждый на себя самого).