Спустя неделю об этом же писал и Лейкин: «Какое горе у Суворина-то! Сын-студент застрелился. Причина неизвестна. Оставил только записку, где говорит, что жизнь надоела, и полагает, что в том мире лучше, чем в здешнем. Бедного Алексея Сергеича, совсем расхлябанного горем, увезли вчера в Тульскую губернию в усадьбу». Так родилась тема пьесы «Чайка». Чехов глубоко сочувствовал Суворину – на его сыновьях стояла та же печать обреченности, что и на братьях Антона; тяжелая минута еще крепче связала их.
Пасху семейство Чеховых отпраздновало с размахом, о чем Павел Егорович докладывал сыну: «Утреня и обедня продолжались полтора часа. <…> Разговлялись мы одни <…> Окорок отличный, а Пасхи вышли сырые <…> Визиты нам сделали на Первый день Семашко, Иваненко, Дюковский и Алексей Афанасьевич. На второй Офицер Тышко и Долгов, который выпил три бутылки пива и чуть-чуть не разбил пианино сильными ударами. Играл хорошо с воодушевлением. Потом Г-н Корнеев и М-м Янова, Эфрос и Племянница Корнеева, а вечером были дети Корнеева, которые меня удивляли своими базарными разговорами. <…> Остаюсь любящий тебя П. Чехов».
Коля немного образумился и порадовал домашних тем, что согласился провести с ними лето в Бабкине. Между тем из Петербурга все чаще раздавались отчаянные призывы Александра – Анна по-прежнему была в больнице, а теперь и сыновья слегли с тифом, однако больница отказывалась принимать детей без свидетельства о рождении. Сам же Александр никак не мог справиться с ленивой и вороватой прислугой. Он умолял Ваню и Машу прислать в Петербург Евгению Яковлевну: «Бедные дети пищат, просятся на „горшочек“ и разрешаются на постель. Меня нет дома всю ночь. Право, не грешно было бы матери приехать ко мне»[127].
Обсуждая этот вопрос с Машей, Коля категорически возражал: «Когда несколько лет назад в Таганроге заболела Маничка, мать поехала навестить больную девочку и ухаживать за ней, и что же вышло? Мать измучилась, сплевывала, а Александр рвал на себе волосы и ходил в церковь плакать. <…> Если мать отправить в Петербург, то повторится то же, что написано выше, т. е. мать будет несчастна и жизнь Александра отравлена. <…> Мать поедет в Питер в семью Александра, в ту семью, где она может заболеть тифом и остаться там навсегда»[128].
Когда бы ни просил Александр помощи для своей незаконной семьи, сочувствия от Чеховых ему доставалось немного. Жену его, Анну, и детей от нее они возненавидели на всю жизнь. Александр был оставлен на произвол судьбы, а в мае мать и сестра выехали на дачу.
Пятого мая Антон отправился в монастырь «Святые Горы», куда на пасхальные праздники собралось пятнадцать тысяч паломников. Монахи поселили его в номере с полицейским соглядатаем, который разоткровенничался и рассказал ему историю своей жизни. Все двое суток, проведенных в монастыре, Антон восхищался лесистыми холмами, церковными службами и богомольными паломниками. Рассказы, вдохновленные поездкой в святые места, пронизаны благоговением перед великолепием природы и православной патетикой – скорее церковных ритуалов, чем религиозных догм. Возвращаясь в Таганрог, Антон навестил друзей юности, Сашу Селиванову и Петра Сергеенко, которому через пятнадцать лет будет суждено активно вмешаться в чеховскую жизнь. К 17 мая Антон без гроша в кармане вернулся в московские холода. Он вызвал к себе Шехтеля для откровенного разговора о сестрах Яновых, пожаловался на сексуальную неудовлетворенность, а также попросил в долг 30 рублей. Затем Антон отправился в Бабкино, где его ждали мать и Маша с Мишей.
Суворин, впавший в депрессию после смерти сына, оставил без внимания изданный «Новым временем» сборник чеховских рассказов, «В сумерках». Чтобы рассчитаться с Сувориным за аванс, Антону пришлось больше писать для «Нового времени», так что Лейкину в то лето достались лишь четыре небольшие юморески. В «Петербургскую газету», в которой платили щедрее и давали больше свободы, Антон послал девять рассказов. Один из них, «Его первая любовь», позже будет переработан в рассказ «Володя», повествующий о самоубийстве юноши. Как мы теперь понимаем, лучшие образцы русской короткой прозы того времени появились на свет из необходимости вернуть одолженные триста рублей и благодаря материалу, накопленному в поездке по южным краям. В первом чеховском стихотворении в прозе (quasi-симфония), «Счастье», слышатся и мотивы будущей «Степи», и зловещий звук лопнувшей струны, предвещающий крах всех надежд в пьесе «Вишневый сад». Чехов вполне может претендовать на звание первого русского писателя, выступившего в защиту природы. Даже злой на язык Буренин написал ему панегирик, а в столичных ресторанах номера «Нового времени» с рассказами Чехова зачитывали до дыр. В июльском рассказе «Перекати-поле» агент полиции, повстречавшийся Антону в монастыре, становится евреем-выкрестом: «жид крещеный, что конь леченый, что вор прощеный – одна цена». Есть здесь и лопнувшая струна – герой искалечен сорвавшейся в шахте бадьей.
Чеховский неприкаянный еврей замыкает вереницу «лишних людей», населявших русскую литературу от Пушкина до Тургенева. Публика воздала должное попыткам Чехова воскресить эту отжившую свой век традицию, однако наивысшее признание на сей раз пришло к нему от музыкантов, которые оценили гармонию чеховской прозы, ее ритмику, а также сонатную стройность – разработка экспозиции во второй части и ее реприза в финале. Церковный рассказ «Миряне» так глубоко поразил Чайковского, что тот написал автору письмо (к сожалению, до него не дошедшее). О своем впечатлении композитор писал также брату Модесту, через которого он впоследствии и познакомится с семейством Чеховых[129].
Будучи весной в Петербурге, Антон не захотел повидаться с женой Александра; теперь же он давал рекомендации по почте, из Бабкина. Судя по назначаемым лекарствам и температуре, Анна переносила тиф на фоне обострившегося туберкулеза. В то лето Антон лишь раз ненадолго выбрался в Москву на встречу со своими почитателями Ежовым и Грузинским. Кстати, Грузинский – единственный, кто сохранил в своей памяти, каков Чехов «в гневе». «Будильник» тремя номерами печатал чеховскую юмореску «Из записок вспыльчивого человека». Когда Антон обнаружил, что в ней без его ведома сделаны сокращения, он, под стать своему герою, вспылил и наговорил неприятных вещей выпускающему редактору. Ежову же запомнился куда более спокойный человек: «У него был голос слабоватый <…> Смех Чехова, приятный и задушевный, говорил о том, что Чехов вообще не склонен сердиться. В нем было что-то тихое и чистое. <…> Он положил перо, задумался и вдруг… улыбнулся. Эта улыбка была особая, без обычной доли иронии, не юмористическая, а нежная и мягкая. И я понял, что это была улыбка писательского счастья»[130].
По возвращении в Бабкино Антон присматривал за Колей и в то же время взялся помогать доктору Архангельскому в составлении обзора, посвященного российским психиатрическим заведениям, – эта работа принесет литературные плоды пятью годами позже. В конце июля Коля опять сбежал из-под надзора. Шехтель докладывал о нем из Москвы: «Мы поговорили по душам, и в конце концов он пришел к сознанию, что нужно бросить Кувалду или что это единственное средство, чтобы сжечь корабли и, окунувшись три раза в котел с кипящим молоком, т. е. придав своей за последнее время сильно заскорузловшей внешности джентльменский лоск, войти опять в свет. <…> И в тот же вечер хлынула кровь – кровь не бутафорская, в этом не может быть сомнения – я видел, как он харкал. На другой день хуже. Сегодня он присылает записку: просит прислать доктора, совсем истекает кровью».
Чехов не поспешил в Москву на помощь брату, однако Коля перебрался в дом на Садовой, пообещав, что не принесет с собой блох. Антон пробыл в Бабкине до сентября, гулял по лесам, собирая крыжовник, малину и грибы. Все еще находясь под впечатлением от поездки в южные края, а также нуждаясь в деньгах, писал для «Нового времени» степные рассказы. Занятия иного рода исключались: «В Бабкине по-прежнему тараканить некого. <…> Съел бы Яшеньку блядишку <…> Работы много, так что бзднуть некогда», – жаловался Антон Шехтелю[131].
В сентябре московские писатели вернулись к письменным столам. Пальмин делился с Лейкиным (а тот – с Антоном) своими невероятными любовными похождениями. Антону в этом смысле похвастать было нечем. Последний из его «степных» рассказов, «Свирель», повествующий о высыхающих речках и выгорающих лесах Донского края, вызвал раздражение критиков: они ожидали от чеховской прозы большей сюжетности, нравоучительности и человечности. Н. Михайловский, законодатель мнений журнала «Северный вестник», набросился на только что выпущенный Сувориным сборник «В сумерках»: «Вопросы без ответов, ответы без вопросов, рассказы без начала и конца, фабулы без развязки <…> Сумеречное <…> полутворчество <…> Было бы желательно, чтобы г. Чехов попробовал зажечь в своем кабинете рабочую лампу, которая осветила бы полуосвещенные лица и разогнала бы полумрак, затягивающий абрисы и контуры».