Новгородские начальные люди — начальники — разработали хитрый план: как только мстинцы закончат строить ладьи, в верховье из Новгорода прибудут ушкуйники и наймутся кормчими на суда. Степняки плавать не умели и управлять ладьями не могли. В среднем течении Мсты ушкуйники выберут место, где река разрезает высокие отроги Валдая и становится глубокой да узкой. В здешнем народе место это называется трубочкой. На высоком берегу, поросшем вековыми елями и соснами в три обхвата, на уровне человеческих плеч ушкуйники отмерят расстояние длиной в двадцать судов с промежутками между ними, подрубят по всему отмеренному берегу громадные тяжеленные стволы и привяжут их пеньковыми канатами к задним, неподрубленным деревьям. И как только суда с татарскими воинами и лошадьми вошли в мстинскую “трубочку”, под подрубленные стволы, ушкуйники на высоком берегу по свистку кормчего с последней ладьи разрубили топорами канаты, и на татар в ладьях свалились с высоты вековые сосны и ели. Сам лес обрушился на степняков! Одновременно, по свистку, новгородцы и мстинцы нырнули в воду, поплыли к ладьям. Очень немногих выплывших татар добили на берегах реки. Долго после этого по течению Мсты собирали трупы утонувших врагов и хоронили на пологом берегу. Курганы были не круглыми, как у русских, а прямоугольными.
Вот такой русский народец жил тогда в этих краях, да и командиры у него были с головами на плечах. А теперича что? Полное вокруг опрощенство — никто ничего не знает, не умеет. Знания-то раскулачили да в Сибирь выслали на мошкару. Опыт вековой уничтожили. Хозяйства рухнули, хозяев погубили. Воры-начальники пришли править… Вор-то кроме воровского дела ничего не может. Его надобно обслуживать. Вскорости и вора-то некому будет обслуживать — произойдет всеобщее наступление убогости, ведь любовь к деланью потеряна. В миру все перевернули. Когда вместо Бога вождя-истукана поставили, как в поганые времена, дак сразу начались аресты, ссылки, тюрьмы и убиения всего и вся — сплошная мухатень пошла да сгубила вконец! И совесть тоже… Вон бабку — хозяйку избы, у которой в зимовке живу, спросил однажды, чего они, местные, делали после построения своего колхозу в тридцатые годы-то. А она мне и говорит: “Что, батенька, делали — серпом по молоту стучали… Вот что делали… Хамунизм строили”.
Спасся я на Севере рукомеслом — чинил все порченое, что в руки попадало. Чинил, точил, точал, шил, плел из лыка и бересты лапти, сапоги, зобеньки. Иногда зато от тяжелой работы освобождали. Резал игрушки детям вольноотпущенных, катал валенки, когда шерсть доставали, шил тулупы вертухаям, овчинки — меховые телогреи — блатным. Лечил собак, лошадей. Все, что от чуров своих познал, в ход пошло и выжить помогло.
Хромым стал под Сранском — Саранском — зимой на лесоповале. Бревном придавило, недоглядел, сам виноват. Что осиротел, узнал только в 1946 году, когда на поселение в уральские места направили. Двоих сыновей моих немецкая война прибрала. В сорок втором их в Сталинград бросили. Там они под танками погинули. Мать, получив бумагу о смерти, с горя слегла да не встала.
В середине пятидесятых у башкирцев на Урале новый паспорт удалось выправить. Там у них за лошадьми ходил. Они в лошадях толк знают и уважают, кто тоже в этих животинах смекает. При конях работником служил, башкирцы удивлялись — русский, а все про конягу знает. Паспорт мне по башкирской неграмоте выписали с ошибкою в фамилии. Вместо Хабарова Харовым обозвали. Да я и не возражал, мне главное — ксива, как блатные бают, а не фамилия.
Маялся еще несколько годков на чужбине, но невмоготу стало — затосковал больно по мстинской родине. В шестьдесят первом вернулся на Мсту, а на ней за тридцать один-то год и след простыл от моего хутора. Вон какие сосны выросли на месте отчего дома. А куда я вас за земляникой посылал, там рига наша стояла. Добрая ягода на напитанной земле растет. Хожу я здесь по местам своим. Хожу в одиночестве, как дух неприкаянный.
Поселился в Веребье. В нем меня никто не знает, не помнит, в местных начальственных бумагах нет Харова, да, может, это и к лучшему. Все новые, молодые, а коли старые, то из других деревень переселились на станцию и уже без памяти о былом. Для них я шатун, осевший в Новгородчине под склон лет и сил.
Нанялся пастушествовать — пасти скот, какой на станции у частных хозяев имеется. Хозяева скотины по очереди ежевечерне пастуха на своих подворьях кормят и в поле с собой дневной паек дают. А с осени по договору на прожитье до весны миром денежку собирают. Вот так-то, с голоду не помираем. Работа как работа, тяжка, конечно, да без трудностей ведь интереса нет. А со скотиною я вырос, мне она как родня. Я к ней без обиды, и она ко мне ласкова. Кнут-то только для разговора с ней, для сигнала”.
Жил Хромыч на окраине станционного поселка. В самом последнем домишке по дороге на Мсту, у заросшей пустоши. Снимал у старой богомольной бабки Евдохи зимовку, прилепившуюся к ее покосившейся избе. Жил бобылем, в свободное время плел корзины для насельников станции.
Для нас он стал своим. Мы загодя предупреждали его телеграммой о прибытии, и он каждый раз встречал нас вместе с невысокой, терпеливой лошаденкой Ромахой, запряженной в знакомую телегу, в которой уже лежал порядочный мешок картошки, корзина со свеклой, морковью и луком.
Наша последняя ходка в Рай случилась без него. Питерский поезд, с которого высадился я (Михаил Гаврилыч не смог в этот год поехать с нами по семейным обстоятельствам), а затем и московский с Давидом никто не встретил. Мы, заподозрив неладное, вынесли рюкзаки с перрона за вокзал, на дорогу, и увидели грузовик, привезший из какой-то деревни людей к поезду. Водителя грузовика уговорили подкинуть нас в конец поселка, к началу мстинского тракта. Забросив рюкзаки и себя в пустой кузов, довольно скоро оказались у дома Хромычевой бабки. Подъезжая, почувствовали что-то неладное. Скинув с машины рюкзаки и рассчитавшись с шофером, зашли к бабке во двор. Зимовка была заперта, на двери висел старый замок. Мы постучались к хозяйке. Не сразу, минуты через три, дверь открыла сгорбленная, седая, завернутая в черный платок старуха и объявила нам, что по весне Хромыч скончался, Царство ему Небесное, что телеграмму к нему от нас ей принесли, но ответить на нее она не смогла, ноги не ходят, да и денег нет.
Увидев наши опечаленные лица, старуха предложила зайти к ней в избу выпить чаю. Мы достали из рюкзаков флягу со спиртом, хлеб, колбасу и зашли к ней. За древним деревенской работы столом, подле медного самовара, вместе с хозяйкой помянули Хромыча походной дозой разбавленного спирта и услышали потрясающий рассказ старой крестьянки о последних минутах жизни великого мстинского кулака Хромыча.