– Эй, начальник, я по делу!
– По какому такому делу? – смеялся старшина. – Ты что, спятил, добровольно в мешок хочешь?
– А что, разве у тебя нет постановления меня засадить? – сделал я удивленный вид.
– Нету никакого постановления, Мичков только Соловья сюда направил и то указал особенно не морить.
– Ну, тогда ладно, – сказал я и повернулся, – кстати, будь любезен, вызови ко мне шныря, он мне кое-что должен.
– Эй, Яшка, – крикнул старшина, – политик пришел, говорит, ты ему что-то должен.
Яшка вышел ко мне и остолбенело уставился. В обязанности шныря при карцере входило топить, вернее, не топить этот карцер, ибо температура там поддерживалась ровно такая, чтобы не сдохнуть. Кроме того, он раздавал раз в два дня пониженное питание. От этого вислоухого Яшки не то что окурка, но и снега-то зимой не допросишься. Яшка был беззаветно предан начальству, но сегодня как раз это обстоятельство играло мне на руку.
– Ты слышал, Яков, что резня на зоне готовилась и что Соловей ее остановил?
Яшка сопел и озирался на дверь своей вотчины.
– Так вот, отдашь Лехе. – Я быстро сунул ему за пазуху кулек с чаем. – И чтобы по первому требованию кипяток выдавал. А то малолетки между собой толковали, что уж ежели заделывать козью морду активистам, то и тебе не мешает уши обгрызть. Еле мы их утихомирили.
Вертухай появился на пороге:
– Что это ты политику задолжал? – спросил он у Яшки недоверчиво.
– Да я ему бумагу на помиловку сочинял, начальник, он вот обещал с отоварки хлеба белого подкинуть, да что-то жмется, – ответил я.
– Как же, дождешься! Он и матери родной корку пожалеет!
Яшка прошмыгнул с чаем на «рабочее место». Я знал, что поручение он выполнит. Малолетки ждали меня с нетерпением.
– Порядок! – объявил я. – Презент ваш уже у Соловья.
– Да как тебе удалось, политик?
– Да так, наплел всякой околесицы, секрет фирмы.
* * *
Блатные из шакалья подошли сдержанно поблагодарить за успешные переговоры. В случае поножовщины они не посмели бы отказаться от столкновения с активистами, но ведь все дело решил Соловей, обошлись без их помощи.
Мой авторитет все больше и больше рос в глазах малолеток. Конопатый и его компания прикинули и рассудили просто: кто же из малолеток станет шестерить, прислуживать им, бить, когда надо, мужиков, если появились новые лидеры, которые смотрят на упражнения их теневого кабинета искоса. Да еще в лидеры попал какой-то политик «не в законе», не вор, болтун и фраер, не желающий замечать даже разницы между мужиками и «честными ворами». Конопатый и его компания боялись на зоне только трех человек – Егора, но он уже был в изоляторе для смертников, Леху Соловья, но его отправили в карцер, и Саньку Арзамасского, но тот через пару месяцев освобождался, и шакалы полагали, что по этому поводу он не захочет снова пойти на большой срок, на мокрое дело, на поножовщину.
Костю звали Конопатым, потому что все лицо его было в рыжих и оранжевых пятнах, будто он поминутно сбрасывал собственную кожу. Блатные его не очень любили. Ибо судили его за изнасилование, а эта статья в лагере не почетная. Правда, Рыжий с картами в руках доказывал, что приписали ему дело менты специально, чтобы его в грязь кинуть. И когда Соловей отказался вести аристократические разборы среди блатных, Конопатый стал идеологом тех, кого презирали за крохоборство, тайное соглашение с активистами не трогать друг друга и за манеру хоть как-нибудь, да выказать себя мафиозами. Впрочем, строго говоря, вся эта компания воровских законов не нарушала. И никто не мог припереть их к стенке… Конопатый подошел ко мне, как маркиз к дворецкому.
– Ну, политик, тебя только в парламент. Куда наши идиоты в Кремле смотрят, тебя не на лагпункте, а в посольстве держать надо.
– В посольстве, сэр, – отчеканил я, – таких, как ты, дожидаются, только вот грамоты у тебя не достает. А я для них не подхожу – характер не тот.
Наступило минутное молчание. Все понимали, что я сказал. Конопатый мог убить меня сразу, в этом ни у кого не было сомнений. Но одно дело – убить просто политика и потом оправдываться перед заезжими чекистами, что не стерпел, мол, наглого антисоветчика, ну дали бы лет пять, не больше. А другое – убить друга Соловья и Арзамасского. Найдут, отомстят, и ни одна милиция не раскроет. Все это я прочитал в неподвижных белесых глазах Конопатого.
– Ты это к чему городишь? – кусая свои бескровные губы, осведомился он и медленно полез рукой в карман, но вдруг понял, что малолетки наготове и, по крайней мере, сегодня расправы надо мной они ему не простят. Конопатый поскреб, пошуршал в кармане, побрякал чем-то и вытащил пачку сигарет.
– На, закури…
Я закурил и спокойно нагнулся к спичке, которую он мне поднес.
– Я вот к чему – у дипломатов наших не требуют знания истории или прочих наук. От них вообще ничего не требуют, кроме крепких нервов. А ты ведь парень, в смысле нервов, не слабый.
Конопатый понимал, что я нанес второй удар, но прикрылся изящным полупоклоном:
– Насчет нервов мы еще с тобой поговорим. Зайди как-нибудь ко мне в барак.
– Зайду, Конопатый, отчего не зайти, на вахту к ментам за помощью не побегу.
Конопатый медленно пошел в сторону своего барака. Я знал, что он не был трусом. Он просто привык убивать наверняка и без особо тягостных последствий. Такой случай в этот день ему не представился…
* * *
Малолетки толклись в моем бараке и донимали бестолковыми вопросами: что написал Солженицын, сколько было любовниц у Дюма и правда ли, что Христос был Богом, а теперь это замалчивают? Я в меру сил и познаний отвечал, отрываясь от писания жалоб для мужиков и любовных писем для блатных. Правда, любовную переписку я резко сократил. Тем, кто общался с Конопатым и его компанией, я отказывал, и они, не вступая в пререкания, молча отходили в сторону, даже как бы и не обижаясь. Из малолеток особенно досаждал мне вопросами долговязый и смешливый парень, державший голову всегда как-то набок. Темные ресницы его поминутно вздрагивали и захлопывались, как будто он перелистывал страницы мировой истории и боялся что-нибудь пропустить. У него и фамилия была нелепая – Мочалкин. Больше всего его интересовали мои пересказы из Евангелия. Стихи о фарисеях, которые выпросил у меня Архипыч, дошли и до него, и я нежданно-негаданно оказался в роли чуть ли не проповедника, на что уж никак не претендовал. Не имея никакой возможности раздобыть Новый Завет в лагерной зоне, я излагал его содержание, мучительно напрягая память, и более чем примитивно. Однако слушали, затаив дыхание, а когда я выходил из барака перекурить, начинались жаркие споры. Мочалкина более всего возмущало то обстоятельство, что Иуда донес на Христа за тридцать рублей, как он выражался.