Не отменяйте же, по-вчерашнему, распоряжения явиться к Вам сегодня вскоре после 5-ти часов. Если удастся, передам Вам этот ответ — у Вас же, нет — так при возвращении от Майковых. <…> Кланяюсь Вам до земли, и даже ниже
преданнейший из преданных Гончаров.
Иван Александрович Гончаров — Елизавете Васильевне Толстой. 18 сентября 1855. В Санкт-Петербурге:
О ужас, Вы здесь! Вот какое было первое движение, когда я завидел Вашу миниатюрную записочку: здесь все стало было приходить в порядок, все обратились (все я употребляю в смысле on) к своим занятиям, я даже потолстел немного, словом, еще неделя и все приняло бы нормальный вид, нужды нет, что Вас и помнят и видят во сне! Второе движение — движение благодарности — за любезное и благосклонное уведомление о приезде. <…>
Я уж объяснил Вам со всею откровенностью, что Ваше присутствие вызывает столько жизни из человека, по крайней мере из меня, Ваш ум будит чужой ум, по крайней мере мой, так что трудно решить, прекрасны ли Вы больше, или больше умны? О третьей, моральной стороне, я молчу, ее еще не знаю. До свидания. Выпадет ли нынче на мою долю счастливый, может быть, последний день — видеть Вас, поговорить с Вами и, может быть, проводить домой? Не прикажете ли чего? Сам я располагаю быть у Евг. П. тотчас после обеда. Надеюсь до свидания.
Преданный — на всю жизнь и один день
Гончаров.
Иван Александрович Гончаров — Елизавете Васильевне Толстой. 19 сентября 1855. В Санкт-Петербурге:
С благодарностью возвращаю печать М-me Якубинской и Ваш карандаш — тоже. Я им не воспользовался, не делал отметок на Вашей тетрадке, потому во 1-х, что негде, так все исписано, а во 2-х, не имею ни права, ни возможности быть цензором таких верных, безыскусственных выражений Вашего сердца. Но чтение Ваших confidences[24] мне доставило несколько приятных минут. Все написанное Вами есть верное отражение господствующего в Вас чувства — не больше. Вы конечно этого не достигали, принимаясь за перо, в противном случае, т. е. если б у Вас была другая претензия, она бы непременно высказалась в тонкостях ума, Вы впали бы в частности, в подробности, старались бы об отделке, и тогда вышло бы литературнее, но не было бы искренности. А тут примета ее заключается, между прочим, в том, что Вы, по примеру всех, так или иначе выражавших свое чувство, считали его исключением. Тоска, мечты, слезы — все это симптомы известной болезни. Зачем бы, кажется, это писать? А нужно, я знаю — помню, т. е. я сам никогда не писал, а помню, что не прочь бы, если бы меня заперли в деревне. Вам, как и всем в этом положении, жадно хочется прислушиваться к голосу собственного чувства, так что трудно заглушить в себе эту потребность высказываться. Его не было, говорить с ним нельзя, писать по почте об этом неудобно, особенно в такие места, где письма поступают в карантин, прежде нежели дойдут по адресу, — и вот Вы (и другой в таком состоянии) начинают говорить с неодушевленными предметами, сначала с письменным столом, потом с печкой и т. д. Татьяна говорила и с одушевленными, с няней: хорошо у кого есть няня, а у кого нет — можно слова два перемолвить хоть с мухой. Но все это у Вас грациозно, естественно грациозно, как Вы сами и Ваш ум, потом свежо и молодо, так что, особенно мучительная сторона страсти, даже и мне напомнило что-то былое, уже давно угасшее и забытое во мне. Позволю себе сделать одно капитальное замечание: Вы все обращаетесь к внешней его стороне, едва вскользь упоминая об уме, о душе etc., а то все «красивая поза», «опершись на руку» — да тут же непременно и «конь». Я все думал, что у Вас это должно быть полнее. Впрочем, Вы и сами сознаетесь в своем дневнике, что Вы «влюблены», следовательно это еще не решенный вопрос, наступила ли бы за пылом страсти настоящая, глубокая любовь, чувство прочное и более покойное? Во всех Ваших выражениях мелькает только страсть, в виде болезни, а не сознательное и неизменное чувство. Вы смело можете показать эту тетрадку Вашему будущему жениху: он найдет, что не все для него погибло, и отроет тут много залогов на излечение. Я нахожу, что это и естественно — страсть и любовь (про которую я говорю) что-то не одинакое, или, по крайней мере, бывает иногда не одинакое. <…>
Я позволил себе сделать этот общий вывод о Вашей тетрадке, предвидя изустный Ваш вопрос о моем мнении: но изустно не выскажешь в порядке, и я предпочел написать. Но довольно, а то, пожалуй, не кончишь на листе, дай только волю себе. С Вами я особенно разговорчив: чувствую однако ж, что апатия и тяжесть возвращаются понемногу ко мне, а Вы было своим умом и старой дружбой расшевелили во мне болтливость. Еще раз благодарю за доверие, но тетрадки не возвращаю, по Вашему желанию, до личного свидания. Надеюсь, что в сказанном мною, несмотря на Вашу обидчивость, Вы не найдете ничего обидного: я счел дружескою обязанностью сказать откровенно, как и что мне кажется. <…>
Так как Вы принимаете во мне участие до того, что иногда намереваетесь спросить о здоровье, то я спешу уведомить, что я очень нездоров: у меня сверх головной боли явился кашель, и если это не кончится к вечеру, я лишусь удовольствия видеть Вас и слушать Лючию. Иду на службу. <…>
Tout a Vous Гончаров.
Вот еще Вы не уехали, а какая корреспонденция началась, какие длинные письма: зачем это, скажите, ради Бога, добро бы я дневник вел! Впрочем, это написано по поводу дневника.
Посылаю еще китайского изделия безделку: печати Вам не посылаю: жалко стало: Вы вчера не изъявили особенного желания иметь ее.
Иван Александрович Гончаров — Елизавете Васильевне Толстой. 28 сентября 1855. В Санкт-Петербурге:
Не знаю, какую бы счастливую примету основать на этих, отданных мне Вами при выходе из театра и забытых перчатках: помогите. Я уверовал в приметы, с тех пор, как… да просто с пачки папирос. А пока я вдоволь нанюхался запаха этой кожи, удовольствие, которое Вы щедро, en veritable Fortune[25], предлагали в карете всем, кроме меня.
Посылаю перчатки, посылаю две брошюры, Майковскую и Вашу, посылаю вырезанное из газеты расписание поездов царскосельской дороги на октябрь, посылаю выражение самой живой и неизменной приязни и надежды скоро увидеть Вас.
Гончаров.
Иван Александрович Гончаров — Елизавете Васильевне Толстой. 11 октября 1855, вечером. В Санкт-Петербурге:
Не сетуйте, что, несмотря на магнетизм Ваших глаз, на вибрацию вашего голоса, чем всем Вы так могущественно на меня действуете и чем Вы выразили (невольно) желание, чтоб я почал альбом, я написал такое неловкое приветствие Вашей кузине. Вспомните, что неловкость есть один из признаков большой… дружбы, и снизойдите к моему бессилию. Убедитесь из этого, что у меня не всегда хорошо — слог. О причинах не распространяюсь, между прочим, и потому, что спать хочу. Завтра, может быть, буду умнее, в таком только, впрочем, случае, если не увижу Вас, но как от этого мне было бы скучнее, то пусть я буду лучше терпеть горе не от ума, а от глупости, лишь бы видеть вас в исходе шестого часа.