по отношению к роману, в котором они содержатся, но и по отношению ко всему длинному ряду произведений Достоевского, который можно рассматривать как предварительные, неясные и неполные вариации мучительной темы, вылившейся неожиданно почти, почти без связи с самим романом, в этих главах, по времени написания – почти предсмертных. Гений писателя поднимается здесь на высоту, на которую еще не восходил до него никто в художестве: в чудной сцене, где представляются, в узком подземелье, вновь сведенными Христос и человек, – Бог принимает исповедь от твари своей за все тысячелетия ее страданий, смрада, греха и могучих и напрасных усилий превозмочь это. Было бы затруднительно в целой всемирной литературе найти какие-нибудь аналогии этой сцене; чтобы отыскать их, нужно обратиться к памятникам письменности совсем другого рода. Это опять пред нами Иов, но, сообразно новым тысячелетиям страданий и опыта, речь его становится сложнее, мысль проникновеннее, да и он сам говорит уже не о своих страданиях, не о странной причудливости своей только судьбы, но за все человечество, за века его необъяснимых судеб. Событие тесное, частный эпизод в земле Уц, с похищенными стадами, потерянными детьми, как будто раздвинулось в необозримую панораму всемирной истории, сохранив, однако, свой смысл и имея для себя тех же виновников. Только положение этих виновников взаимно переместилось, – и это есть, кажется, самая важная черта, какую новые века внесли в смысл сетований, столь древних: дерзкий вопрос уже не находит себе ответа, спрашивающий – до конца спрашивает, и, наконец, мы не различаем, кто же именно спрашивает? Граница между человеком и искушающим Бога дьяволом исчезает, их образы сливаются, смысл их слов становится тождествен, и весь эпизод получает невыразимо тягостный смысл. Нет более праведного Иова, и не будет для него утешения; есть Иов другой, без утешения, без веры, который так же покрыт проказой, на том же сидит гноище, но уже без какого-либо смысла своего страдания только ощущающий его боль и ропот которого переходит в темный хаос слов. Вера ли это? Безверие ли? Какой окончательный смысл сцены? Его договорит история – мы же знаем только, что никогда не являлось более точного, более правильного выражения того, до чего Высшим Промыслом доведена эта история к нашему многозначительному и тревожному моменту.
Анатолий Луначарский
Достоевский как мыслитель и художник
I
Великие художники не появляются случайно. Тут нет места случаю, ни в смысле старой мистической веры в какое-то внезапное воплощение в человеческом теле великого духа, ни в более реальном смысле – рождения особого великого мозга, который бросает отсветы своей сверхнормальной работы на окружающее.
Анатолий Луначарский
Конечно, для того чтобы быть великим в любой области человеческой деятельности, в особенности имеющей отношение к величайшим проблемам человеческого общества, надо обладать организмом исключительным. В общем, однако статистика с ее большими цифрами учит нас, что приблизительно одинаковый процент в каждую эпоху должно рождаться более слабых и более сильных в отношении работы сознания организмов, с различными специальными дарованиями, – так же как рождается определенный процент высоких или маленьких ростом людей. Можно, конечно, сделать поправку в том смысле, что гигиенически более благоприятные условия эпохи должны Давать несколько большее количество развитых личностей, ибо конечно, всякого рода обстоятельства, вызывающие массовые заболевания и общее биологическое захирение, отражаются на биологическом качестве того или иного поколения. Но имеются Уже много раз сделанные наблюдения, которые определяют это положение гораздо точнее: дело в том, что, при наличии определенного количества талантов в различных областях в ту эпо-ху, в которую общественное развитие предъявляет максимальные требования на таланты вообще или таланты данного качества (ученые, писатели, музыканты и пр.), все наличные крупные или великие силы окажутся использованными, между тем как в эпоху, когда отдельная отрасль культуры отодвинута на задний план или когда общественное развитие является застойным, больным, – талантливым индивидуальностям не дается широкого применения и многие из них попросту погибают, не оставив после себя никакого следа.
Все эти социальные соображения, конечно, верны, но неправильно представлять себе, будто бы развитие общества идет прямолинейно. Дело обстоит совсем не так. Сложные диалектические силы определяют развитие общества. В основном это, конечно, рост человеческого труда, но экономический прогресс сказывается на общественном развитии через сложную классовую структуру, через напряженную борьбу классов со всеми ее перипетиями и кризисами. Этой страстной и многообразной борьбой преисполнена история, и она составляет главнейшее и господствующее содержание исторического процесса.
Присматриваясь к истории человечества – к истории культуры и литературы в частности, – мы видим, что в относительно спокойные эпохи, когда какой-либо господствующий класс и соответствующие ему формы общественного уклада развиваются планомерно и органично, достигают своего апогея, появляются так называемые классические таланты, которые дают иногда весьма совершенные, однако мало волнующие, сравнительно бедные содержанием произведения. Величайшие писатели (и художники вообще) появляются как раз во времена – острых общественных кризисов, когда то, что называется в просторечии «душой», разламывается надвое или на несколько частей мощными и противоречивыми общественными течениями. Именно тогда человеческая личность оказывается выброшенной из привычных форм жизни. Полная острых впечатлений и боли, она стремится выразить свои переживания и тем самым оказывается рупором себе подобных. Она одержима тоской по созданию каких-то прочных ценностей, каких-то новых центров, которые позволили бы ей выйти из-под власти социального хаоса.
В гениальной статье о Толстом Ленин попросту прошел мимо Толстого как личности, как дарования, как барина, но рассмотрел ту основную стихию, которая создала Толстого: ужасающий кризис, разразившийся в стране и заполнивший все время жизни Толстого, – кризис усиленного наступления капитализма, под ногами которого трещала старая натурально-хозяйственная Русь, кризис разрушения барской усадьбы и крестьянской избы, кризис мучительного втягивания и дворянина и мужика в переделку, ведущую к созданию новой, буржуазной России. Страстный противник этой новой России, Толстой пытался сначала отстоять моральные преимущества старого мира (особенно в романе «Война и мир»), а потом окончательно ушел на позиции святости полуголодного мужика. Именно главнейший грандиозный процесс этой ломки внушил Толстому стремление найти моральные и общественные устои, на которых можно было бы сопротивляться времени, поражая его в то же время оружием самой острой критики.
Рядом с Толстым, – может быть, не уступая ему по общим размерам дарования и значительности оставленного им наследства, стоит другой гениальный мировой писатель нашей литературы – Федор Достоевский.
Тут видим мы появление того же кризиса. В существенном и Достоевский был его порождением. Но в то время как Толстой воспринял этот кризис как помещик, взявший на себя представительство деревни, Достоевский отразил его как горожанин, как мещанин.
Потуги самого Достоевского схватиться за давно ушедшее дворянство свое не должны нас смущать, и совсем смешны уверения его дочери, что он-то и