Венеция, став знакомой, уже не будет Венецией Рескина, и даже Комбре, Комбре с Вивонной и Мезеглизом, сиренью Свана и колокольней Святого Илария потеряет магическую красоту детской любви. Однажды он прогуляется там с Жильбертой, замужней, ставшей госпожой де Сен-Лу: «И я был удручен, заметив, как мало переживаю свои былые годы. Я нашел Вивонну невзрачной и некрасивой, с узкой тропкой вдоль берега. Не то чтобы я допускал большие неточности в том, что помнил; но, отделенный от мест, по которым мне случилось теперь вновь проходить, всей своей иной жизнью, я утратил ту близость меж нами, из которой рождается, еще до того, как ее заметишь, мгновенная, восхитительная и полная вспышка воспоминания. Не понимая толком, конечно, какова ее природа, я опечалился, думая, что моя способность чувствовать и воображать, должно быть, ослабела, раз я не ощущаю больше удовольствия от этих прогулок. Жильберта, которая понимала меня еще меньше, чем я сам, лишь усугубила эту печаль, разделив мое удивление: «Как? Неужели вы ничего не испытываете, — говорила она мне, — свернув на эту крутую тропинку, которую когда-то мне показали?» И сама она так изменилась, что я уже не находил ее столь красивой, да она такой уже и не была…»
Таким образом, все то, во что он верил, разрушается и даже вырождается. Мы вступаем в ад «Содома и Гоморры». Любовь к Альбертине в «Пленнице» зиждется всего лишь на нездоровом любопытстве. Все больше и больше Марсель убеждает себя, что любовь это всего лишь ассоциация образа девушки, которая сама по себе была бы нам несносна, со стуком сердца, неотделимым от бесконечного ожидания или тревоги по поводу ее поведения и нравов. Еще более мучительны, а в конце и чудовищны любовные увлечения господина де Шарлю, громогласного, чарующего и гротескного содомского принца.
Что касается славы, моды, людских суждений, то ни одна из этих абстракций не существует в действительности. Песенка, восхищавшая один сезон — Альбертина станет в следующем году «старым, надоевшим припевом из Массне». Вопреки тому, что полагал Рассказчик, будучи подростком, не существует «высокого светского положения». Свану, другу принца Уэльского и графа Парижского, случается нести издержки из-за господина Бонтана. Блок однажды будет гораздо теплее принят в высшем свете, чем господин де Шарлю. «Имя — это все, что порой остается нам от человека, даже не после смерти, но еще при жизни. И наши нынешние представления о нем столь туманны и нелепы, и так мало сообразуются с теми, которые мы имели о нем раньше, что мы совершенно забываем, как чуть не подрались с ним на дуэли; но зато помним, что ребенком на Елисейских полях, играя с нами, он носил странные желтые гетры, а он, напротив, несмотря на наши уверения, не сохранил о них ни малейшего воспоминания…»
Что остается от существ? Одетта перестанет быть красивой, а герцогиня де Германт остроумной. Блок приобретет манеры и некоторый лоск. Господин де Шарлю, испепелявший взглядом любого неосторожного, превращается в немощного старика, жалкого, хнычущего, который, кажется, заискивает перед всеми. Сен-Лу, хоть и геройски ведет себя на войне, разделяет пороки своего дядюшки. Рассказчик в себе самом обнаруживает черты, над которыми смеялся, когда наблюдал их у тети Леонии. Как и она, хотя из-за других недугов и по другим причинам, он станет больным, затворником, жадным до «сплетен» которые будут приносить ему визитеры. Как тут не задуматься об этих стихах Гюго:
Венца королевского злато,
Удача лихого булата,
Победа крылатая, слава мирская,
Довольство собою за пройденный путь,
К нам птицей на крышу слетая,
Готовы тотчас упорхнуть![156]
Да, «все стирается, все развязывается», и первая часть «Обретенного времени» есть всего лишь изображение этой трагической и осенней порчи всех вещей. Существа, которых Рассказчик, как ему казалось, любил, вновь обратились в имена, какими были в начале «Свана», но эти имена уже не скрывают никакой прекрасной тайны; цели, к которым он стремился, будучи достигнуты, рассыпались во прах. Жизнь — такая, какой она утекает — не более, чем потерянное время. И на одном утреннем приеме у принцессы Германтской, где он вновь обнаружит, загримированных, как ему покажется, стариками, тех, кем восхищался в юности, ему откроется яснее, чем когда-либо, это ничтожество человеческих жизней.
Однако именно там, посредством групп ощущений-воспоминаний, аналогичных «мадленке» (неровные камни мостовой, которые переносят его в Венецию, «крахмальная и жесткая салфетка», внезапно впустившая Бальбек в библиотеку), затем, благодаря встрече с мадемуазель де Сен-Лу, дочерью Робера и Жильберты, «девушкой лет шестнадцати, чей высокий рост отмерял то расстояние, которое я не хотел замечать», он обретает наконец Утраченное Время. «Бесцветное и неощутимое время… чтобы я смог увидеть его и коснуться, материализовалось в ней и вылепило ее, словно некий шедевр… еще полный надежд. Смеющаяся, созданная теми самыми годами, которые я потерял, она походила на мою юность».
В мадемуазель де Сен-Лу сторона Свана соединилась со стороной Германтов. Арка замкнулась, собор завершен. Тогда Рассказчик понимает, чем было это взывание к вечности трех деревьев, «мадленки», короткой фразы. Его роль, роль художника будет в том, чтобы остановить время, закрепив такие моменты и то, что они содержат. Да, утекающая жизнь это всего лишь потерянное время, но все может быть преображено, вновь обретено и представлено «с точки зрения вечности, которую также разделяет и искусство».
В этот момент художник и человек будут спасены. Из стольких относительных миров возникает мир безусловный. В долгой борьбе человека против Времени именно человек, благодаря волшебству и чарам искусства, выходит победителем.
Сюжет «Поисков утраченного времени» является, стало быть, драмой человека необычайно умного и болезненно чувствительного, который с детства умозрительно отправляется на поиски счастья, пытается достичь его во всех формах, но с неумолимой трезвостью отказывается обманывать самого себя, как то делает большинство людей. Они приемлют любовь, славу, свет по их мнимой цене. Пруст, отказываясь от этого, вынужден искать некий абсолют, который был бы вне мира и времени. Тот самый абсолют, который религиозные мистики обретают в Боге. Пруст же ищет его в искусстве, что является другой формой мистицизма, не слишком далекой от первой, потому что у любого искусства религиозные корни, и религия довольно часто находила в искусстве средство внушить людям истины, которые рассудок постигал лишь с трудом.