В конце 1952 года у меня заметно продвинулась моя разработка — система “задышала”. Меня вызывает мой начальник лаборатории и предлагает отгулять оставшуюся часть прошлогоднего отпуска, который прервался в Ростове. Оставалось две недели отпускного времени, жизнь у нас была скученнонапряженная, и, после обсуждения с Нонной, я согласился. Тем более, что на самое начало января следующего года в профкоме имелась путевка в дом отдыха на Карельском перешейке, а я тогда был большим любителем зимних видов спорта.
Дом отдыха располагался в самом центре разрушенной линии Маннергейма, от поселка Кирилловское надо было еще пару часов ехать специальным поездом-подкидышем. Отдыхал я неплохо, хотя и попал в компанию изрядно пьющих. Но на морозном воздухе, да еще на лыжах хмель выветривается быстро. Настроение было отличное, но. оно закончилось сразу же после того, как до нас дошло сообщение о разоблачении врачей-вредителей. Окружавшие меня люди встретили это сообщение с легким негодованием в адрес врачей и без труда заметили, что большинство из них носят еврейские фамилии. В основном реплики были типа: “И чего этим гадам не хватало”.
У меня же все внутри перевернулось. Я понял, что это — несчастье, и его последствия не за горами. И ничего лучшего не придумал, как во время нашего очередного застолья крепко напиться. Последствия оказались неожиданными. У меня отказали тормоза и, когда я вышел на улицу и увидел запряженные сани без кучера, я вскочил в них и погнал лошадь. Меня, видимо, достаточно быстро остановили, и сквозь алкогольную пелену я увидел удивленные лица и услышал слова, запомнившиеся мне на всю жизнь: “Первый раз вижу пьяного еврея”.
Обстановка в стране, в городе и на работе накалялась. Выходя на улицу, пользуясь городским транспортом, а другого транспорта тогда практически ни у кого не было, ты абсолютно не был гарантирован от того, что не получишь порцию оскорблений, окрашенных ненавистью. На работе внешне было вроде спокойно, но я не раз замечал, что после того, как я подходил к группе беседующих сотрудников, сотрудников моей лаборатории, разговор мгновенно прекращался. Ну а дома, естественно, лучше не стало.
Однако ни в нашем институте, ни, по доходившим слухам, в других организациях, каких-либо административных мер против евреев пока не предпринималось. В феврале должны были состояться очередные выборы в Верховный Совет и, видимо, центральное руководство дало указание местным властям пока воздержаться от активных действий, хотя не исключаю того, что не всем им удалось “воздержаться”. Выборы состоялись, если мне не изменяет память, 18 февраля и, буквально, на следующий день на доске объявлений института был вывешен первый приказ. Точную формулировку приказа я не помню, но смысл был очень простой: в связи с сокращением объема работ уволить следующих сотрудников. Видимо, какой-то элемент маскировки им был почему-то необходим, и среди десятков еврейских фамилий в приказе фигурировало и несколько нееврейских.
Меня в приказе не было. Но приказы стали появляться почти каждый день. Из моих друзей уже были уволены Женя Ельяшкевич и Измаил Ингстер. Причем, должен сказать, что и тот, и другой были ведущими, всеми уважаемыми и очень нужными институту специалистами. Чтобы не расстраиваться, я не ходил читать “проскрипционные” списки, а продолжал работать. Как раз в это время я закончил разработку своей системы и успешно сдал ее комиссии.
К концу февраля и началу марта почти все евреи оказались уволенными. Среди немногих неуволенных был и Григорий Львович Рабкин. Его уволить в тот момент было нельзя, так как он один обеспечивал функционирование нашей аппаратуры на испытаниях системы “Рея”. Наконец-то, очередь дошла и до меня. Почему-то я не запомнил один очень важный момент: произошло это до или сразу после смерти Сталина. Меня по телефону приглашает к себе начальник отдела кадров Павел Николаевич Жучков и сообщает, что я с группой специалистов перевожусь на постоянную работу в ОКБ ростовского завода п/я 114, где, помимо других разработок нашего института, будет осваиваться серийное производство системы “Рея”.
Говорить мне было нечего, и поэтому на некоторое время в кабинете воцарилось молчание. “Да, директор института почему-то хотел с вами поговорить. Поднимитесь к нему”. Разговор с директором Николаем Авксентьевичем Чариным тоже был недолгим. Я его хорошо запомнил — это понятно, хотя и не дословно. “Мы решили сохранить группу нужных нам специалистов и вас в том числе. Вам придется переехать в Ростов, где, по имеющимся у нас сведениям, живут ваши родственники. Вы, конечно, можете отказаться от перевода, но тогда я буду вынужден вас уволить”.
Смерть Сталина стала важным событием для каждого человека. Это правда, что большинство людей восприняли уход Сталина, как личную трагедию. Многие же, особенно женщины, плакали не только дома, но и в общественных местах. В моем окружении практически не было людей, явно его ненавидевших. Помню только, это было в конце сороковых, поразившее меня резкое высказывание о Сталине моего двоюродного брата Марка. Как это так, почему? И вот даже теперь, после того как я только что, на своей шкуре, испытал “мудрую” сталинскую национальную политику, я не радовался смерти Сталина.
Пожалуй, два чувства были превалирующими: растерянность и любопытство. Да, любопытство — ожидание с интересом, с большим интересом, а что будет дальше? Примерно такое же неуместное чувство я испытывал в самые критические моменты описанных выше ситуаций в 1942 году. Только несколько позже, после двадцатого съезда партии, я понял, какой это был счастливый случай — смерть тирана. Лично для меня дата смерти Сталина была в каком-то смысле символична — ровно десять лет назад, день в день, 5 марта 1943 года умер мой отец.
А пока что надо было реализовывать другой “счастливый случай” — перевод (ссылку) в Ростов. (Много лет спустя я понял, что кавычки здесь совершенно не уместны. Действительно, судьба мне, а вернее нам, подарила несколько незабываемых лет жизни в родном городе, в окружении самых близких, самых дорогих людей.) Надо было собираться и уезжать. Как раз в этот момент у нас гостил Матвей Семенович, отец Нонны. Он очень спокойно отнесся к случившемуся и, видя наше расстройство, заявил: “Будем считать, что щуку бросили в море”. У меня нет никакого желания сваливать свою вину на чужую голову, но, безусловно, Матвей Семенович повлиял на то, что я даже не попытался оставить за собой “веселую”, но, все же, свою комнату.
Это эмоциональное решение мне потом обошлось дорого. Никто из других переводимых в Ростов специалистов, а нас всего было пятеро, свои жилье не сдали, у них даже мысли такой не было. Кстати, кто же были эти еще четверо? Ефим Львович Златкин, начальник ведущего отдела — разработчика РЛС, лауреат Сталинской премии; Михаил Александрович Яковлев, ведущий специалист по приемо-передающим устройствам, лауреат Сталинской премии; Август Замюэлевич Вейп, ведущий инженер-конструктор; Василий Никифорович, старший инженер отдела нормализации и стандартизации. В чем же были их “грехи”? Ну, Златкин попал в этот список на “законном” основании — он еврей. Яковлев, удивительно приятный, толковый и увлекающийся человек, имел среди своих предков кого-то из болгар. Вейп был просто латыш. А вот Василий Никифорович был настоящей “контрой” — на какой-то очередной партийной чистке, лет двадцать назад, его исключили из партии за “пассивность”. Все “ссыльные” были достойными людьми, и в тесном общении мы провели несколько ростовских лет.