Эти отцовские письма, заботливо сохраненные моей матерью, — драгоценный источник сведений о жизни, настроениях, чувствах и мыслях обоих моих родителей до их женитьбы. Письма моей матери этих лет не сохранились. Но все, что делала и думала моя мать, как в зеркале отражено в отцовских письмах. Они полны величайшей нежности и заботы, всевозможных ненужных волнений из‑за того, что уже пять дней нет никаких писем (раз моя мать чуть не полмесяца не писала, чтобы не мешать отцу готовиться к трудному экзамену по физике, а он сходил с ума, строил самые невероятные предположения и ни к какому экзамену готовиться не мог!); отец, старше своей горячо любимой Юлики на пять лет, с высоты своего умудренного опыта поучает ее, как важно и нужно учиться, стыдит ее за то, что вздумала увлечься модным тогда спиритизмом и т. п., и по его письмам ясно видно, что на уме у нее.
Окончив саратовскую гимназию, она осенью 1899 года уехала в Петербург и поступила на Бестужевские высшие женские курсы, созданные и руководимые профессором Петром Францевичем Лесгафтом, на естественно — исторический факультет (наверное, под влиянием моего отца, учившегося на таком же факультете в Московском университете). Мой отец покупает и посылает ей книги — учебники и не учебники, переводит ей деньги на житье — еду и квартиру, из денег, которые зарабатывает уроками (то, что получал на временной службе в управлении Рязанско — Уральской железной дороги, он, видимо, отдавал своей не работавшей матери). В одном из писем он сообщает, что послал 30 рублей, и предполагает, что этого хватит на месяц, в другом — просит прощения, что замешкался и не послал вовремя, а у нее осталось только 1 рубль и 4 копейки! (По- видимому, у бабушки Пелагеи Алексеевны хватало денег лишь на плату за учение на курсах.)
Но несмотря на все уговоры моего отца, моя мать оставалась недолго на лестгафтовских курсах: уехав в 1900 году на Пасху в Саратов, она больше в Петербург не вернулась. Не знаю, почему так получилось — или ей оказалось трудно одолеть все многочисленные и разнородные предметы, перегружавшие в те времена естественно — исторические факультеты (вплоть до высшей математики!), или, что вероятнее, не было денег платить за учение и жить отдельно от дома.
Весной 1900 года моему отцу удалось (с большим трудом) вернуться в Московский университет. А моя мать, оставшись в Саратове, все же осенью 1900 года вновь стала учиться. Она поступила в фельдшерскую школу, очевидно, чтобы возможно скорее получить более узкую специальность и иметь собственный заработок. У меня есть фотография, снятая в этой школе: у постели больного сидят почтенные бородатые врачи, кругом стоят учащиеся, все в белых халатах, и с краю направо — моя очень молодая мама.
Но и это учение вышло не вполне складно. Ему мешали разные серьезные помехи.
Первой из них были возобновившиеся политические неприятности у моего отца. Его последнее письмо из Москвы, написанное 3 декабря 1901 года, — клочок бумаги с наспех кое‑как склеенными фразами: «Почему ты, Юлика, ничего не пишешь? Скоро две недели, как я не получаю от тебя ровно ничего. Это письмо по счету будет третьим, на два же последние письма я не получил ни одного ответа. Напиши, по крайней мере, приедешь или нет в Москву. За последние 1 ‘/2 недели у меня была такая масса неприятностей, что прямо ужас. Приезжай делиться. Я думаю все же перед твоим отъездом побывать в Саратове. Целую и жду письма. Сегодня вечером напишу больше. Сейчас же до свидания до вечера. Митя». Не пришлось никому никуда ехать, не пришлось писать еще одно письмо: в тот же день вечером (это я знаю не из старых писем, а непосредственно от своего отца) он снова был арестован, выслан из Москвы, сидел вторично в саратовской тюрьме. Закончить Московский университет ему удалось лишь в 1904 году, после чего он в третий раз был выслан из Москвы. Надо думать, моей матери не просто было учиться в фельдшерской школе в такое время.
Другие помехи были еще тяжелее.
Доброй и радостной стороной второй высылки отца из Москвы в декабре 1901 года было то, что в 1902 году в Саратове состоялась, наконец, свадьба моих родителей. До того им приходилось скрывать свои отношения, свою взаимную любовь и привязанность даже от близких родных (во всяком случае, от моей бабушки Маргариты Яковлевны). Вероятно, причиной была политическая «неблагонадежность» отца. Но от этого 1902 года дошли две чудесные фотографии моих родителей — впервые вместе, где они оба очень серьезны и задумчивы, словно сдерживают свою радость. Оба они на этих фотографиях очень хороши и явно обещают не бесцветное будущее, каким оно и вышло. Но горе было близко, и оно явилось, конечно, очень большой помехой для спокойного учения в медицинской школе. В 1903 году у моей матери родился сын, названный Михаилом, но жил он очень мало. В 1904 году он умер, когда ему было года полтора, не больше. Как и почему это случилось— не знаю. Мама моя никогда о нем не говорила, и о самом его существовании я просто не подозревал до конца тридцатых годов, когда незадолго до начала войны она отдала мне на сохранение две его фотографии — очень серьезного и очень красивого мальчика. Он, по — видимому, очень много хворал: в письмах 1904 года из Москвы отец все время спрашивает — «здоров ли Мишка» и приходил ли доктор. Могу представить себе только, каким великим горем была его смерть для моей матери, если она всю жизнь его помнила, тщательно затаив это от других. Вероятно, ей стало безразличным, кончать или не кончать медицинскую школу: в 1905 году она получила удостоверение, что за время учения сдала множество экзаменов (они все перечислены), но нескольких важных так и не сдавала. Она никогда в жизни не занималась никакой медициной.
Мое рождение, в феврале 1905 года, не внесло успокоения и утешения в душу моей мамы. Когда я явился на свет божий, она посмотрела на меня и заплакала — таким я был уродом! На фотографии этого года, где я сижу на диване рядом со своей матерью, я представляю действительно весьма неказистое зрелище: сижу какой‑то аморфной и неуклюжей кучей, наподобие депутатов в «Законодательном чреве» Домье, сонный, губошлепый, очень далекий от каких‑либо понятий о гармонии. Как я мог равняться с ангелоподобным Мишей?
Кроме того, я сразу же замучил мать непрестанным хворанием — в раннем детстве я очень много болел, всем, чем только было можно. Совсем недавно моя милая двоюродная сестра Нина Самсель (которая старше меня на четыре года — она родилась в 1901 году) рассказала мне никогда не слышанную раньше трагикомическую историю про меня в первый год моей жизни. Летом 1905 года, когда мне было четыре или пять месяцев, моя мать жила со мной в Аткарске, недалеко от Саратова. Там же жила летом ее сестра Мария Николаевна со своими двумя маленькими дочками: старшей, Наташе, было шесть лет, младшей, Нине, — четыре года. (Мама моя ездила за покупками в Саратов и обычно привозила шоколад, за которым неизменно являлись мои кузины. Если шоколад почему‑то не привозился, они требовали: «Давай арбуз или стирать». Стирались с увлечением мои пеленки.) Вдруг я чем‑то заболел. Маму мою угнетали мои болезни, и на этот раз она была очень сильно напугана и взволнована, потому что я захворал тяжело. Зачем‑то ей подвернулся том стихов Майкова, и книга раскрылась на начале его поэмы или, вернее, длинного стихотворения «На смерть князя Боголюбского». Мама прочла первую строчку — «К кончине близок князь Андрей» — и пустилась в рев. Моя тетка еле ее успокоила, уверив, что это, напротив, очень добрая примета!