— Что вы имеете в виду? — не понял Кен.
— Продовольствие. Нам нужна тушенка, — ковыряя в зубах, сказал Петерс.
Это циничное признание чекиста привело Каламатиано в замешательство.
— И сколько же я стою? Вагон или два вагона тушенки? — обалдев, спросил он.
— Пять. Пять вагонов тушенки, никакие меньше.
— Пять — это много, — подумав, ответил Ксенофон Дмитриевич.
— А во сколько вы себя оцениваете? — не понял Петерс.
— Я оцениваю себя в стоимость той пули, которая мне вами уготована, — дерзко ответил Кси.
— Жаль, что вы не хотите прислушаться к моим советам, — усмехнувшись, с грустью вздохнул Петерс, расхаживая по кабинету и отогревая в руках чернильницу. — Я говорил с вами вполне искренне, желая помочь вам. Шанс спастись у вас был. Вы от него отказались. Тогда не обессудьте, я вас подведу к расстрелу, и вы поймете, сколь неосмотрительно вы сейчас себя повели, ударившись в амбиции. Ах, его на тушенку собираются обменивать! Да, сударь, на тушенку. И с очень большим удовольствием поменяем. Итак, последний раз спрашиваю: будем обмен совершать?
— Нет! — твердо ответил Каламатиано.
— Что ж, хозяин — барин! Будет вам расстрел! С музыкой и последним желанием. Ведь вы этого хотите? В герои выйти? Ступайте в герои!
Петерс уже действительно не шутил, несмотря на всю неприемлемость для Каламатиано подобной постановки вопроса. И ситуация мгновенно переменилась. Потеряв главного заговорщика, Роберта Брюса Локкарта, и не поймав никого из друзей Кена, Петерс поспешил весь заговор иностранных «наблюдателей» и представителей пристегнуть к Каламатиано как к главному организатору. Ксенофон Дмитриевич сразу же это понял, едва прочитал новые показания латышского полковника Эдуарда Платоновича Берзина, который свидетельствовал, что именно Каламатиано познакомил его с Рейли и являлся одним из активных участников заговора против Ленина. И что деньги от Рейли однажды передавал ему также он, что было сплошным враньем, ибо с Берзиным Каламатиано никогда не виделся. А визитка, которую полковник предъявлял в качестве доказательства, могла попасть в его руки от Рейли, ибо Сиду он дарил ее. Что же касается всего остального, то о заговоре он знал, участвовал и этого не отрицал. Хотя никогда не считал себя в нем главным заговорщиком. Ему было далеко до разворотливости, нахальства, напористости и смелости Рейли. Это надо признать. Но в плане тактики, вдумчивости, черновой работы он, пожалуй, мог бы претендовать в той летней кампании 1918 года на роль начальника штаба. И может быть, правильно, что большевики отпустили Роберта Брюса Локкарта, который хоть и бросал поспешные заявления о ниспровержении большевиков, будучи на короткой ноге с Троцким, Чичериным и Лениным, но Мура Будберг была для него дороже всех авантюр. Он и в заговорщики подался, чтобы понравиться ей. Так, во всяком случае, казалось Каламатиано. Ах, Мура, Мура…
Кен вспомнил ее загадочный взор, иногда обжигающий, резкий, иногда нежный и сентиментальный, иногда грустный, ласковый, и губы Каламатиано невольно расплылись в улыбке. Она любила, когда ее называли «графиня», ибо, будучи из рода Закревских, а замужем за Иваном Бенкендорфом, принадлежавшим к одной из ветвей рода Бенкендорфов, она считала себя вправе так называться.
Мура вдруг вспомнилась ему еще по одному поводу. Когда Петерс вел допросы и просил рассказать о посещениях Каламатиано квартиры Локкарта в Хлебном переулке, то Ксенофон Дмитриевич поневоле был вынужден упоминать и о Марии Игнатьевне. После окончания допроса Петерс, сам записывавший его показания, оставлял в протоколе все, что касалось Локкарта и Рейли, но всякое упоминание о Муре отсутствовало, точно подследственный и не называл вслух этого имени. И вообще, когда Каламатиано произносил его, на скуластом лице Петерса возникала странная нежная улыбка, которую он неуклюже старался подавить, и в эти минуты он походил на слабоумного.
Ксенофон Дмитриевич в своем кругу считался неплохим физиогномистом, и если такой стойкий чекист, как Петерс, шел на сделку со своей совестью, вычитая протокол допроса ради женщины, то что же могло поколебать веру и долг революционера, как не любовь, как не сильное чувство, которое за короткое время сумела внушить ему эта Цирцея, околдовавшая его. А ведь этому скуластому гладильщику из Уайтчапла, что в восточной части Лондона, где он провел несколько бурных лет, убийце и грабителю, чудом избежавшему казематов мрачного Тауэра, должны были нравиться красивые дамы высшего света. Кен знал таких пиратов, которые выскакивали в лидеры при любой заварушке, а Ленину, самому сделавшему революцию на немецкие деньги, авантюристу высокого пошиба, такие головорезы и требовались. Кто-то должен был проливать кровь и приводить неправедные приговоры в исполнение.
— Жаль, что мы не схватили вашу жену и сына, — с сожалением как-то вздохнул Петерс на одном из допросов.
Кен вздрогнул. В глазах чекиста промелькнул холодок азарта.
— Зачем они вам? — выдержав паузу, с достоинством спросил Каламатиано.
— Вы бы выложили нам все адреса и явки, которые вы знаете. В частности, где скрываются Рейли и Джордж Хилл. Ведь вы и сейчас знаете, где они!
— Попробуйте пытками вырвать эти адреса, — усмехнулся Ксенофон Дмитриевич, понимая, что играет с огнем. Но муки адского холода казались страшнее всех мыслимых изуверств, и Кен уже ничего не боялся. — Неужели революция отменила этот старый способ добывания из узников их секретов?
Каламатиано попал в точку. Петерс, помрачнев, передернул желваками на щеках. Он не терпел, когда над ним насмешничали.
— Революции таких вещей не отменяют. Специалистов пока не хватает. Но мы вас расстреляем, вы не сомневайтесь. Я сам вас застрелю. Думаю, это образумит ваших друзей, если им еще не удалось улизнуть за границу.
Эти слова были произнесены Петерсом еще до суда. И когда прозвучал приговор, Кен понял, кто решает в этом государстве судьбы людей.
2
Глоток горячего горьковатого кофе обжег рот. Кен сидел в бочке с горячей водой, ощущая, как набухает от тепла его исхудавшее тело. Парок кружил над его головой, он заполнял углы большой комнаты, стирая очертания предметов, а каждый глоток кофе был подобен густому и терпкому рому. «Я спасен, я освободился», — шептал он, отирая простыней потные лоб, щеки и нос, и блаженная улыбка сама собой вспыхивала на лице. Он даже видел, как она соскальзывала с губ и яркой разноцветной бабочкой кружила по комнате. Качался большой маятник высоких напольных часов, звенели хрустальные бокалы в шкафу, и горела ярким желтым светом белая лампа с зеленым абажуром на письменном столе.
Он находился дома, в гостиной, посредине которой стояла деревянная бочка, но в комнате больше никого не было, точно жена, посадив его отмокать после долгого пребывания в тюрьме, ушла на кухню приготовить обед или закуски для пиршества по поводу его неожиданного освобождения. И тотчас он услышал нежный перезвон посуды и привычный запах керосинки, удивляясь и не понимая, зачем вернулась жена. Ведь он отвез ее в Самару и ни при каких обстоятельствах не велел ей возвращаться: в Москве начинались повальные аресты, и ситуация принимала скверный оборот. Жена умоляла его остаться с ними в Самаре, но он обязан был вернуться.
— Все будет хорошо, мы. увидимся уже в Штатах, быть может, я даже раньше туда доберусь через Европу, — сказал он, обнимая ее и сына. — У Пула есть секретный проход на финской границе. А кроме того, меня не имеют права задерживать, я сотрудник консульства, подданный другой страны.
— Они теперь на все имеют право, — возразила жена.
— Даже у хамов есть свой потолок беззакония, — улыбнулся Ксенофон Дмитриевич.
И вот она почему-то вернулась. Неужели этот негодяй Петерс с помощью своих клевретов обманом выманил ее из Самары и заставил вернуться? Выманил, отпустил его на свидание с женой в обмен на его признания, зная, что сломленный морозами и голодом узник выдаст адреса и явки Хилла и Рейли. Другого и быть не могло. Но как мог Кен пойти на это? Зачем он это сделал? Зачем дал вовлечь себя в этот гнусный круг предательства, зачем?! Каламатиано плеснул воды на лицо и задумался. Зачем?.. Конечно же ради спасения жены и сына, другого ответа и быть не могло, только ради них. Но теперь он отступник, иуда, и Страшный суд ждет его. Эта мысль вдруг ужаснула, он хотел даже выскочить из бочки, но не смог. Огромная тяжесть, неожиданно возникшая во всем теле, не дала ему подняться.