«Девой милой» назвал её автор поэмы. И на все лады повторял: у Эды «милый лик».
«Очень милая и добрая девушка»; «Она очень мила» — так отзывался об Ольге Калашниковой и Александр Пушкин в переписке с князем П. А. Вяземским (XIII, 274, 278). В стихах он был столь же немногословен, но, к счастью, чуть более конкретен.
В конце декабря 1824 года в одном из поэтических набросков Пушкин нарёк Ольгу «девой бойкой» (II, 422, 942).
И ещё — в четвёртой главе «Евгения Онегина», которая создавалась в сельце Михайловском, есть строфа XXXIX[40]. Она написана в декабре 1825 года[41] и повествует о «вседневных занятьях» заглавного героя. (Как известно, тут поэт довольно точно изобразил собственное времяпрепровождение в псковской деревне.) Среди постоянных трудов анахорета значился и такой:
…Порой белянки черноокой
Младой и свежий поцалуй… (VI, 89, 372).
На приведённом двустишии стоит задержаться, ибо перед нами, как это ни парадоксально, самая подробная характеристика внешности Ольги Калашниковой.
(Большинство пушкинистов убеждены, что речь здесь идёт именно о ней. К примеру, Владимир Набоков писал в своём «Комментарии» к роману следующее: «Я несгибаемый противник ведения литературных дискуссий, основанных преимущественно на обстоятельствах личной жизни автора <…>. Однако почти несомненно, что в настоящей строфе поэт, посредством уникального для 1825 года приёма, закамуфлировал свой собственный опыт…»[42]
Иногда, правда, предпринимаются попытки дискредитировать данный тезис[43]. Дело в том, что рассматриваемый фрагмент романа в стихах являет собою не что иное, как почти дословный перевод из элегического стихотворения французского поэта XVIII века Андре Шенье «Шевалье де Панжу»:
Le baiser jeune et frais d’une blanche aux yeux noirs[44].
Но Пушкин, что не учитывается скептиками, прибегнув к завуалированному заимствованию, действовал никак не механически: он употребил своё слово — «белянка». Оно распространено в Псковской губернии[45] и по смыслу не совсем идентично французскому blanche. Примечательно и то, что в практике поэта это необычное слово больше никогда не встречалось[46]. Можно сказать, что сочиняя оригинальное двустишие, он воспользовался метонимической перифразой.)
«Белянка» — ключевая лексема — нуждается в кратком пояснении. Некоторые значения данного слова порой ускользают от комментаторов, и они пишут исключительно «о белолицей, с белой кожей девушке»[47]. Однако встарь так величали и юниц «пригоженьких», «белокурых, светло-русых»[48].
Систематизировав сказанное, можно прийти к определённым выводам — разумеется, гипотетического свойства. Итак, Ольга Калашникова мало походила на традиционную крепостную крестьянку. В сельце Михайловском перед Александром Пушкиным предстала миловидная, в самом, что называется, соку особа отнюдь не робкого десятка. Деревенская Эда была черноглаза и русоволоса; при этом она имела на удивление светлый, почти белый цвет лица.
Немудрено, что лицейский друг Пушкина, Иван Пущин, навестивший опального поэта 11 января 1825 года, сразу остановил взор на дочери управляющего. «Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи, — вспоминал декабрист. — Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений»[49].
Своим «нездешним» ликом девица явно выделялась среди обитательниц «далёкого северного уезда» (VI, 492).
«От изысканных одесских романов, от блистательных светских красавиц, от аляповатых и претенциозных помещичьих дочек — к простой, милой, доброй девушке» — столь тернистый и «восходящий» путь проделал, по убеждению П. Е. Щёголева[50], Александр Пушкин.
Вон там — обоями худыми
Где-где прикрытая стена,
Пол нечинённый, два окна
И дверь стеклянная меж ними;
Диван под образом в углу,
Да пара стульев…
Так описал романтическую келью Пушкина стихотворец Николай Языков, бывавший в Михайловском[51].
Напомним; весталка Ольга Калашникова ежедневно и подолгу трудилась в комнате няни Арины Родионовны, расположенной напротив пушкинской. Когда же начался «крепостной роман», который поэт без долгих, по всей видимости, предисловий превратил в полноценную связь?
В «Летописи жизни и творчества А. С. Пушкина», составленной М. А. Цявловским, точкой отсчёта объявлен декабрь 1824 года[52]. Думается, что датировку авторитетного учёного допустимо слегка, присовокупив «вопросительный крючок» (VI, 149), скорректировать. Возможно, всё произошло уже в последнюю декаду ноября, вскоре после отъезда из деревни Сергея Львовича Пушкина, который присматривал за сыном, был бдительным «шпионом» (XIII, 116). Между прочим, до начала декабря в сельце отсутствовал и отец девицы, Михайла Калашников[53].
П. Е. Щёголев ничуть не сомневался в том, что Арина Родионовна, ненадолго отложив в сторону чулок и спицы, поспособствовала сближению своего «ангела» с хорошенькой швеёй. Однако наторелый поэт вполне мог обойтись и без сводни.
Амурное приключение не оставило Александра Пушкина равнодушным. Он стал реже посещать тригорских соседок, даже обозвал их (в письме от 4 декабря 1824 года) «несносными дурами» (XIII, 127). А когда в середине декабря в село Тригорское в очередной раз приехал погостить дерптский студент Алексей Вульф, брат барышень, то Пушкин, среди прочего, откровенно поведал знакомцу о завязавшемся «романе». В ответ Вульф, тонкий и циничный знаток предмета, «холодный ремесленник любви» (П. Е. Щёголев), принялся вышучивать сентиментальность питомца муз.
Следствием фривольной беседы стал полемический набросок Александра Пушкина[54], который был написан между 25 и 31 декабря 1824 года[55]. Текстологические наблюдения показывают, что поэтические строчки дались Пушкину не сразу.
Сперва поэт написал:
Смеёшься ты, повеса бойкой,
Что я поломойкой
Пленён…
Потом бумаге был доверен иной вариант стихов:
Смеётесь вы что поломойкой
Пленён я бойкой…
А рядом, на том же листе, зафиксировано: для поломойки…