И так продолжалось почти полтора года…
В замкнутом пространстве малолюдной деревни век скрывать связь было немыслимо. В один прекрасный день Михайла и Васса Калашниковы, бесспорно, узнали или хотя бы догадались о шашнях своей единственной дочери с господином. Но что-то изменить подневольные родители не могли, а может быть, не особо и жаждали: они (в чём мы ещё убедимся) не брезговали прагматизмом.
Со временем молва о пушкинском увлечении простолюдинкой окольными путями достигла и берегов Невы. Обожавший сплетни Лёвушка Пушкин принял самое деятельное участие в оповещении столичной и заезжей публики. «Лев Сергеевич сказал мне, — писал, к примеру, Иван Петрович Липранди, — что брат связался в деревне с кем-то и обращается с предметом — „уже не стихами, а практической прозой“»[67].
«Что было со стороны девушки? Покорность рабы? Или, быть может, преданная любовь? Или — желание извлечь выгоду? Последнее предположение исключается; неискренность, заднюю мысль Пушкин тотчас почувствовал бы: вряд ли простая деревенская девушка сумела бы обмануть его зоркий глаз», — размышлял в начале прошлого столетия Владислав Ходасевич[68].
Будучи последовательным, фанатичным приверженцем «автобиографического метода», он рискнул реконструировать «крепостной роман» и судьбу пассии поэта посредством вдумчивого чтения пушкинских произведений, и прежде всего незавершённой драмы «Русалка» (1826–1832).
Гипотезе В. Ф. Ходасевича, напечатанной в его книге «Поэтическое хозяйство Пушкина» (1924) и параллельно в эмигрантском журнале[69], выпал незавидный жребий. Иначе и быть не могло: слепо доверяя тексту драмы как источнику реальных сведений и не зная о существовании некоторых документов, Владислав Фелицианович быстро утратил чувство меры, зашёл в своих предположениях слишком далеко и в итоге наделал массу ошибок. Вооружённые новонайденными бумагами пушкинисты (во главе с П. Е. Щёголевым и В. В. Вересаевым) безжалостно разгромили «фантазии» В. Ф. Ходасевича. Тот попробовал скорректировать позицию и опубликовал в парижских «Современных записках» ещё одну статью[70], где частично признал собственные промахи, но продолжал упорствовать: «Я хотел установить связь „крепостного романа“ с „Русалкой“ и другими произведениями Пушкина — и всё-таки установил её, да так прочно, что сам Щёголев только и делает, что за мной следует, повторяя мои мысли, мои сопоставления»[71]. Однако В. Ф. Ходасевича не услышали ни тогда, ни позже: его версия в истории пушкинистики так и осталась скандальным казусом, непреложным доказательством методологической ущербности «наивного биографизма». Иногда, правда, признаётся, что в гипотезе наряду с грубейшими оплошностями есть и мастерские психологические ходы, и «удачные» моменты[72], и «тонкие наблюдения»[73].
К «удачам» В. Ф. Ходасевича надо отнести и осуществлённое им «сближение» деревенского «романа» Пушкина с ретроспективными монологами и репликами персонажей «Русалки», которые проясняют характер отношений любовников, Князя и Дочери Мельника, до начала драматического действия на берегах Днепра, в эпоху «вольной, красной юности» (VII, 212).
В недалёком прошлом они, Князь и его «милый друг», услаждались «ласками любовными» и, без преувеличения, блаженствовали:
Когда ты весел, издали ко мне
Спешишь и кличешь — где моя голубка,
Что делает она? а там цалуешь
И вопрошаешь: рада ль я тебе
И ожидала ли тебя так рано… —
припоминает Дочь Мельника. И потом, в других монологах, добавляет:
…Я отреклася
Ото всего, чем прежде дорожила…
Князь полностью подтверждает её речи:
…Я весел
Всегда, когда тебя лишь вижу…
И мы — не правда ли, моя голубка?
Мы были счастливы; по крайней мере
Я счастлив был тобой, твоей любовью…
Спустя «семь долгих лет»[74] Князь скажет то же самое:
Здесь некогда [любовь] меня встречала,
Свободная, [кипящая] любовь;
Я счастлив был, безумец!..
Мельнику же, отцу «голубки», минувшее представилось так:
Да сколько раз, бывало,
В неделю он на мельницу езжал?
А? всякой Божий день, а иногда
И дважды в день… (VII, 188, 190, 191, 193, 196, 211, 212, 347).
Столь же безмятежная картина запечатлена в черновиках «Русалки».
«Никаких намёков на осложнения внутри романа нет», — констатирует В. Ф. Ходасевич. И отсюда выводит: «Характер отношений князя и дочери мельника более или менее близко воспроизводит и характер <отношений> самого Пушкина с его возлюбленной. <…> Самый роман протекал вполне счастливо. Никаких неладов, так сказать, внутреннего характера предполагать нельзя. Идиллия не омрачалась ни ревностью, ни охлаждением, ни корыстью»[75]. Показательно, что пушкинисты, порицавшие В. Ф. Ходасевича за вольности в обращении с текстом «Русалки», зачастую высказывали схожие суждения о «крепостном романе» поэта.
Нам не дано проникнуть в тайники души крепостной крестьянки Ольги Калашниковой, где, по-видимому, уживалось тогда — как и позднее — всякое. Поэтому удовлетворимся лежащим на поверхности и безусловным: она и покорилась Александру Пушкину, и ответила на его чувство. Более того, псковская Эда сумела откликнуться так, что на длительный срок приворожила барина. И ему, и ей — несмотря ни на что — было ладно, уютно, весело. Сей лад, конечно, не тянул на подлинное счастье — резоннее вести речь о приятной свободе от обязательств, о не набивающей оскомину привычке. Следуя ей, Пушкин и «белянка» благодушествовали, предавались утехам и не думали о будущем. Будущего у их «любви» быть просто не могло.
Ещё в 1825 году[76] господа сделали Михайлу Калашникова фактическим управляющим имением Болдино, и он был вынужден периодически наведываться в нижегородское владение Василия и Сергея Львовичей Пушкиных. По каким-то причинам переезд семейства Калашниковых на новое место жительства задерживался. Потом, когда растаяли снега и высохли дороги, пришла пора покидать Михайловское. Начались суетные сборы…