Тогда-то Ольга и сообщила не жалующему весну барину, что она в тягости.
Схожая (но не более того) ситуация описана в пушкинской «Русалке», где накануне разлуки Дочь Мельника призналась Князю:
Постой; тебе сказать должна я
Не помню что.
……………………………………
Для тебя
Я всё готова… нет не то… Постой —
Нельзя, чтобы навеки в самом деле
Меня ты мог покинуть… Всё не то…
Да!., вспомнила: сегодня у меня
Ребёнок твой под сердцем шевельнулся (VII, 192–193).
За окном стоял апрель 1826 года. И над поэтом снова собирались тучи…
Родители Ольги, кажется, пока ни о чём не подозревали — но это обстоятельство было только слабым утешением. Александр Пушкин понимал, что он в одночасье превратился из беззаботного любовника в похотливого «злодея» — того самого, из собственной «Деревни» (II, 82–83, 514). Ему надлежало срочно объясниться с отцом «белянки». А впереди замаячили и наказание поднадзорного за распутство, и тяжёлые, непредсказуемые разговоры с батюшкой Сергеем Львовичем, и хлопоты с нечаянным младенцем.
Собравшись с мыслями, Пушкин придумал-таки схему избавления от напастей[77]. Давешней «моралью» приходилось жертвовать.
Калашниковы оставили сельцо в конце апреля или в самом начале мая. Они двинулись в направлении Петербурга. Там Михайле предстояло получить наставления от господ, Сергея Львовича и Надежды Осиповны Пушкиных, которые незадолго перед тем приехали в стольный град[78]. Оттуда семейство управляющего, уже официально вступившего в должность, чинно проследовало бы в Москву.
О чём толковал Александр Пушкин с Ольгой перед разлукой, какими посулами утешал её, — никто не знает. Денег у поэта тогда не водилось; вместо отступного он вручил вчерашней любовнице запечатанное письмо. По приезде в Первопрестольную крестьянке надлежало спешно отправиться в Чернышевский переулок, где в собственном доме проживал князь П. А. Вяземский, и передать его сиятельству драгоценную эстафету.
Впоследствии князь Пётр Андреевич, готовя к публикации в «Русском архиве» переписку поэта (1874), начертал на подлиннике этого письма: «Не печатать» (XIII, 493). Содержание послания говорило само за себя:
«Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твоё человеколюбие и дружбу. Приюти её в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится — а потом отправь в Болдино (в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи). Ты видишь, что тут есть о чём написать целое послание во вкусе Жуковского о попе; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах.
При сём с отеческою нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в Воспитательный дом мне не хочется — а нельзя ли его покаместь отдать в какую-нибудь деревню, — хоть в Остафьево[79]. Милый мой, мне совестно ей богу… но тут уж не до совести» (XIII, 274–275; выделено Пушкиным).
Он натужно шутил, но не лукавил: ему было не по себе, тошно. Это, однако, не помешало поэту предложить П. А. Вяземскому расхлёбывать (вкупе с Ольгой) заваренную в Михайловском кашу. По разработанному Пушкиным сценарию приятель брал на себя труд задержать грузную особу в Москве, где та и разрешилась бы от бремени. Потом выблядка укрыли бы во владениях князя Петра, а Ольга Калашникова как ни в чём не бывало отправилась бы в село Болдино, к обведённым вокруг пальца родителям, — и все концы в воду.
«Видел ли ты мою Эду? вручила ли она тебе моё письмо? Не правда ли, что она очень мила?» — справился Пушкин у П. А. Вяземского в следующем послании (XIII, 278)[80]. Оно разминулось с корреспонденцией князя, помеченной 10 мая 1826 года.
Из долгожданного московского письма князя Петра Андреевича поэт сразу понял: его план провалился.
Князь П. А. Вяземский, расписавшись в мужской и сословной солидарности, указал, в свойственной ему манере, на юридическую несостоятельность пушкинского прожекта и прямо заявил, что он не намерен впутываться в сомнительное дело: «Какой же способ остановить дочь здесь и для какой пользы? Без ведома отца её сделать этого нельзя, а с ведома его лучше же ей быть при семействе своём. <…> Я рад был бы быть восприемником и незаконного твоего Бахчисарайского фонтана, на страх завести новую классикоромантическую распрю хотя с Сергеем Львовичем или с певцом Буянова[81], но оно не исполнительно и не удовлетворительно. <…> Во всяком случае мне остановить девушки (ou peu s’en faut[82]) нет возможности…»
Тут же рассудительный князь настоятельно порекомендовал Пушкину обернуться дипломатом: «Мой совет: написать тебе полу-любовное, полу-раскаятельное, полу-помещичье письмо блудному твоему тестю, во всём ему признаться, поручить ему судьбу дочери и грядущего творения, но поручить на его ответственность, напомнив, что некогда, волею Божиею, ты будешь его барином и тогда сочтёшься с ним в хорошем или худом исполнении твоего поручения. Другого средства не вижу, как уладить это по совести, благоразумию и к общей выгоде».
Крыть логичные доводы, к тому же сопровождённые недвусмысленным воззванием к совести, поэту было нечем.
Но наибольшее огорчение причинили Александру Пушкину другие, начальные строки письма.
Оказалось, Ольга Калашникова почему-то ослушалась барина. Прибыв в Москву, она так и не посетила княжеские хоромы. «Сей час получил я твоё письмо, — сообщал П. А. Вяземский, — но живой чреватой грамоты твоей не видал, а доставлено мне оно твоим человеком». А следом шло самое для Пушкина прискорбное: «Твоя грамота едет завтра с отцом своим и семейством в Болдино, куда назначен он твоим отцом управляющим» (XIII, 276).
Всё враз прояснилось.
Поэт не сообщал князю, кто отец «очень милой и доброй девушки», однако П. А. Вяземский, едва успев ознакомиться с пушкинским посланием, уже ведал это. Более того, князя Петра заодно просветили насчёт петербургского распоряжения Сергея Львовича Пушкина и точной даты отъезда Калашниковых из Москвы в Болдино. Сделать это столь стремительно мог лишь тот, кто доставил письмо. Посыльный был на удивление осведомлённым малым.
Визитёр отрекомендовался «человеком» Пушкина — и князя, видевшего его впервые, сие вполне удовлетворило. Прочее П. А. Вяземского не интересовало, и напрасно.