Естественно, я не мог понять, что скрывалось за увиденным, но очень скоро почувствовал всю неестественность деланного, натужного стиля жизни в этом доме. Здесь властвовала подчеркнутая, холодная и торжественная искусственность. Дядя Якоб, происходивший из низов, был хорошим, едва ли не знаменитым адвокатом и нотариусом, в высшей степени честолюбивым выскочкой, гордым своими успехами — и впрямь немалыми. Хорошо жили и его братья, также достигшие благосостояния. Но только дядя Якоб придавал большое значение подчеркнутой демонстрации своего восхождения по общественной лестнице. Дядя нуждался в символах статуса, до которых он был не просто охоч, — нет, он прямо-таки зависел от них. Его вкусу соответствовала пышность эпохи грюндерства или помпа, характерная для рубежа веков.
Не могу представить себе, чтобы верховая езда доставляла дяде удовольствие, и тем не менее он держал двух красивых, якобы особенно ценных верховых лошадей. Одну звали Аванти, другую — что весьма характерно! — Аристократ. Дядя имел обыкновение каждое утро вместе с женой совершать верховые прогулки, как подобало, в близлежащем парке Тиргартен. Аристократическим был, — по крайней мере, по его мнению, — и район, где он поселился. Семья, благосклонно принявшая меня, сына разорившегося коммерсанта из маленького польского городка, обитала не в каком-нибудь из красивых районов Западного Берлина Далеме или Груневальде, а на Роон- штрассе, совсем рядом с рейхстагом. Время от времени нам, детям, указывали, что некоторое время по соседству жил Бисмарк.
В квартире, казавшейся просто колоссальной, меня удивляло помещение, производившее впечатление чего-то экзотического и переполненное самыми разными растениями. Как мне объяснили, это был зимний сад. Здесь постоянно слышался тихий плеск. В углу сада непрерывно бил светло-голубой фонтан весьма внушительных размеров. Между столовой и салоном, который называли музыкальной комнатой, от пола до потолка вздымались две мраморные колонны. На стене этой комнаты в числе других картин я увидел изображение одетой по-восточному женщины, лежащей на полу. Ее взгляд, одновременно тоскливый и вызывающий, был устремлен на лицо мужчины, голова которого лежала на серебряном подносе. Позже один из кузенов поведал мне не без гордости: «Это мамочка в роли Саломеи». Прежде чем выйти замуж за брата моей матери, тетя Эльза была актрисой в своем родном городе Кёльне. Потому, наверное, вся обстановка в комнате и производила впечатление театральности.
В тот первый вечер в Берлине, когда я сидел наедине с тетей за большим столом, мне дали на ужин яйцо всмятку. Едва я его съел, как тетя взяла скорлупу, заглянула внутрь и установила именно то, что, очевидно, и предполагала увидеть, — яйцо было съедено не до конца. Я услышал от нее краткое и строгое наставление: «В Германии так яйца не едят». Тогда я, пожалуй, впервые в жизни услышал слово «Германия», и звучало оно совсем не приветливо.
Вскоре я уже лежал в постели и горько плакал. Потому ли, что я был одинок и переутомлен? Или из-за того, что тетя Эльза жестко обошлась со мной и очень испугала? Конечно, и из-за всех этих переживаний, но куда сильнее меня пугала большая картина, написанная масляными красками, которая висела над моей кроватью. Она казалась мне таинственной и страшной. Это была копия картины, которую очень любили и ценили в те годы, — «Тритона и Нереиды» Арнольда Бёклина.
На следующее утро я позавтракал вместе с двумя двоюродными братьями и кузиной и, предводительствуемые тощей бонной, мы отправились на прогулку. Наш путь лежал в Тиргартен, но сначала мы смогли попрыгать на ступенях и, носясь вокруг красивой колонны, побегать друг за другом. Это были ступени рейхстага и стоявшая тогда перед ним колонна победы. Так выглядели мои первые контакты с реалиями прусской истории. Конечно, я еще не мог и представить себе, что прусскому было суждено если и не сформировать мою личность, то сопровождать всю мою жизнь. И представлено оно было прежде всего именем Клейста, а также именами Фонтане и Шинкеля.[2]
После приезда я недолго оставался в Берлине, так как уже вскоре со всей семьей отправился в отпуск на курорт Вестерланд на острове Зильт. С нами поехали бонна, повариха, горничная и, разумеется, обе верховые лошади. В багаже было великое множество чемоданов, особенно кофров. Для меня пребывание на Зильте оказалось очень полезным. Когда несколько месяцев спустя в Берлин приехала мать и обратилась ко мне по-польски, я ответил ей по-немецки. Прошло совсем немного времени с момента моего приезда в Берлин, а я уже говорил по-немецки куда лучше, чем по-польски. Но она тем не менее обоснованно сочла мои знания языка недостаточными. Мне пришлось ежедневно читать ей вслух не менее получаса — к сожалению, из книги, которую мне кто-то подарил, но из которой я ничего не мог извлечь. То был популярный тогда путеводитель «Прогулка по миру» берлинского журналиста Рихарда Каца.
Так вот я громко читал и втихомолку страдал, но потом принялся стонать и ругаться все громче. Мать пыталась успокоить меня, говоря: «Погоди-ка, наступит день, когда ты охотно и по доброй воле будешь читать немецкие книги». Я кричал в ответ: «Нет, никогда!» Как видно, я тогда ошибался. Ведь, рассуждая здраво, я провел как раз большую часть жизни именно за чтением немецких книг, правда, не всегда делая это добровольно. Но, вероятно, именно упомянутый Рихард Кац и виновен в том, что позже я никогда, за редкими исключениями, не мог особенно увлечься путеводителями.
Дядюшка, глава семьи, поселил нас в бедной квартирке моего деда, давно уже не служившего раввина Манхайма Ауэрбаха, которая находилась неподалеку от вокзала Шарлоттенбург. Я едва успел обжиться на новом месте, — а это было все в том же 1929 году, — как меня определили в школу. Дети дяди Якоба и тети Эльзы не посещали народную школу. Их, как было принято в хороших семьях, обучали частные учителя, приходившие на дом. В моем случае по финансовым соображениям об этом не могло быть и речи. Когда мать встречала меня из школы в первый день учебы в Берлине, она увидела в моих глазах слезы. Нет, мне ничего не сделали в народной школе на Вицлебенштрассе в берлинском районе Шарлоттенбург. Я всего лишь оказался свидетелем небольшого происшествия, которое раньше не мог себе и представить.
Наш учитель, г-н Вольф, вызвал к доске ученика, который что-то натворил. Сразу же последовала команда: «Наклонись!» Маленький грешник послушно и быстро выполнил ее и получил несколько сильных ударов тростниковой тростью, специально для таких случаев стоявшей в углу класса. Затем плачущему ребенку было позволено вернуться на свое место. Как я смог позже убедиться, происшедшее оказалось вполне в порядке вещей. Никто в классе не удивился или не испугался, если не считать меня, пришельца. В Польше-то я не переживал ничего подобного.