XIV
Галина:
Мне вспоминается ясный весенний день. В кабинете отца раскрыта форточка, и мне слышны голоса резвящихся на дворе детей. А я сижу за роялем, играю развеселую полечку, и по лицу моему текут горькие слезы…
В это время в комнату вошел отец. Мои слезы в сочетании с беззаботным напевом произвели на него впечатление, и с того самого дня прекратились мучительные для меня уроки музыки. Это стало уделом лишь брата Максима.
Сомнения в моей пригодности к музыкальной карьере появились у отца несколько ранее. Как только нас стали учить игре на рояле, он стал сочинять специальные пиески для детей.
Первая из них была попроще, а вторая несколько сложнее. Отец решил их издать, но для этого опусы должны были быть приняты специальной комиссией в Союзе композиторов. И вот он решил, что играть там их буду я.
Помнится, первую пиесу я сыграла без запинки, а на второй сбилась… Начала еще раз — и опять сбилась…
Тут отец не выдержал и заявил:
— Она все забыла… Я сейчас сам доиграю.
И он уселся на мое место у рояля.
До сих пор не могу забыть этот конфуз.
Максим:
В широком пролете раскачивается огромный концертный рояль… Кажется, что он сейчас упадет или ударится об одну из лестниц. Шостакович хватается рукою за голову и покидает подъезд, выходит на улицу…
Так происходило наше переселение с улицы Кирова на Можайское шоссе. В 1947 году советское правительство издало распоряжение о том, чтобы предоставить Шостаковичу квартиру в новом доме на Можайском шоссе и дачу в подмосковном Болшеве. Квартира была даже не одна, а две — их объединили. Вот тогда-то была наконец доставлена в Москву та мебель, что стояла в ленинградской квартире, в том числе два рояля — один концертный, побольше, а другой — кабинетный, поменьше. Их было затруднительно тащить на четвертый этаж, и тогда рабочие прибегли к помощи канатов и лебедки.
Кстати сказать, теперь концертный рояль отца снова вернулся на «брега Невы». По моей просьбе его реставрировали, и теперь он стоит в моей петербургской квартире.
Галина:
Я сижу рядом с отцом на скамейке и ужасно скучаю, в голове только одна мысль: «Когда это кончится?» А родитель мой оживлен, увлечен, азартен…
Это воспоминание относится к тому далекому дню, когда отец взял меня с собою на футбольный матч. Мне там было совершенно неинтересно, я в этой игре ничего не понимала, да и не стремилась понимать…
И вдруг на поле произошло нечто такое, что развлекло и рассмешило меня: от сильнейшего удара сломалась штанга ворот. На поле — замешательство, а на трибунах — невероятный восторг и крики. Вот почему я так надолго запомнила свой единственный поход на стадион.
А отец всю свою жизнь был горячим поклонником футбола. Он не только помнил фамилии игроков нескольких поколений, но и вел какие-то записи, составлял для себя статистику матчей. И будь он сейчас жив, я уверена, ему бы не составляло особенного труда ответить на вопрос: в каком году, в какой день и на каком именно стадионе была эта запомнившаяся мне игра.
Софья Хентова:
«…увлекаясь футболом, Шостакович мечтал написать гимн этому виду спорта, а когда появился футбольный марш М. Блантера, с гордостью объявлял: „Вот что наш Мотя сочинил!“ На почве футбола то и дело происходили случаи забавные.
Футбол свел с Константином Есениным — пасынком Мейерхольда, помнившим Шостаковича со времен, когда композитор писал музыку к спектаклю „Клоп“.
Ознакомившись с очередной статьей Константина Есенина, поднявшего футбольную статистику на высоту поэзии, изложил ему письмом свои фактические поправки. Почерк, по обыкновению, был малоразборчив, подпись неясна, и Есенин раздраженно позвонил по указанному в письме телефону:
— Есть у вас старичок, интересующийся футболом?
— Есть, — ответил женский голос, — сейчас позову.
Есенин вступил в запальчивую полемику с дотошным „старичком“. В конце разговора спросил:
— Как ваша фамилия?
И, услышав робкое „Шостакович“, обомлел»
(Хентова, стр. 288). Максим:
Между прочим, папа был не только великим знатоком футбола, он был дипломированный футбольный судья. Это звание было ему присвоено еще до войны, в Ленинграде. Он знал правила спортивных игр назубок, любил судить состязания.
Галина:
В пятидесятых годах отец отдыхал в правительственном санатории в Крыму, и там ему довелось судить теннисные соревнования. Среди тех, кто ежедневно выступал на кортах, был генерал армии Иван Александрович Серов, который тогда занимал должность председателя КГБ. Так вот, если главный чекист делал какой-нибудь промах, а потом выражал претензии, Шостакович неизменно останавливал его такой фразой: «С судьей не спорят». И отец признавался: говорить эту сентенцию в лицо председателю КГБ было для него истинным наслаждением.
Максим:
Стол накрыт белой скатертью и сервирован с большим изяществом. У бабушки, матери отца — Софьи Васильевны, — парадный обед. Среди приглашенных наши родители, мы с сестрой и самый главный гость — Михаил Михайлович Зощенко.
Помнится, во время этого обеда я смотрел на него с особенным любопытством. Отец часто говорил о нем, цитировал его рассказы… И притом упоминал, что Зощенко очень смешно пишет, но сам никогда не улыбается…
Михаил Михайлович был дружен с бабушкой Софьей Васильевной, он высоко ценил и уважал Шостаковича. Наш отец отвечал ему взаимностью, однако же особенной душевной близости у них не было, слишком разные это были характеры.
И вот еще какое соображение. Зощенко был довольно далек от музыкального мира и по этой причине не мог оценить в полной мере композиторский талант Шостаковича. В противоположность этому наш отец прекрасно знал русскую литературу, очень любил Гоголя, Достоевского, Лескова, Салтыкова-Щедрина, Чехова и, разумеется, понимал все величие Зощенки.
Михаил Зощенко — Мариэтте Шагинян:
«Я очень люблю Д. Дм. Он Вам правильно сказал, что я хорошо к нему отношусь. Я знаю его давно, лет, вероятно, 15–16. Но дружбы у нас не получилось. Впрочем, я не искал этой дружбы, потому что видел, что этого не могло быть. Всякий раз, когда мы оставались вдвоем, нам было нелегко. Наши токи не соединялись. Они производили взрыв. Мы оба чрезвычайно нервничали (внутренне, конечно). И хотя мы встречались часто, нам ни разу не удалось по-настоящему и тепло поговорить»