Великая княгиня Елена Павловна, принцесса Вюртембергская, ставшая 8 февраля 1824 года женой великого князя Михаила Павловича — младшего брата Николая I, известная своей широкой образованностью, живым интересом к литературе и искусству, о которой император однажды заметил: «…это ум нашей семьи», была дружна с Жуковским и очень высоко ценила Пушкина.
Узнав о дуэли, она, по свидетельству Жуковского, написала ему несколько записок, на которые он «отдавал подробный отчет ее высочеству согласно с ходом болезни».
Первая записка была написана вечером 27 января:
«Добрейший г. Жуковский!
Узнаю сейчас о несчастии с Пушкиным — известите меня, прошу Вас, о нем и скажите мне, есть ли надежда спасти его. Я подавлена этим ужасным событием, отнимающим у России такое прекрасное дарование, а у его друзей — такого выдающегося человека. Сообщите мне, что происходит и есть ли у Вас надежда, и, если можно, скажите ему от меня, что мои пожелания сливаются с Вашими.
Елена»{39}.
28 января 1837 года
28 января императрица вновь делает запись в своем дневнике: «Плохо спала, разговор с Бенкендорфом, полностью за Дантеса, который мне кажется, вел себя как благородный рыцарь, Пушкин — как грубый мужик»{40}.
А несколько часов спустя Александра Федоровна пишет письмо своей близкой подруге графине Софье Александровне Бобринской[8]:
«Нет, нет, Софи, какой конец этой печальной истории между Пушкиным и Дантесом. Один ранен, другой умирает. Что вы скажете? Когда вы узнали? Мне сказали в полночь, я не могла заснуть до 3 часов, мне все время представлялась эта дуэль, две рыдающие сестры, одна жена убийцы другого. — Это ужасно, это страшнее, чем все ужасы всех модных романов. Пушкин вел себя непростительно, он написал наглые письма Геккерну, не оставя ему возможности избежать дуэли. — С его любовью в сердце стрелять в мужа той, которую он любит, убить его, — согласитесь, что это положение превосходит всё, что может подсказать воображение о человеческих страданиях, а он умел любить. Его страсть должна была быть глубокой, настоящей.
Сегодня вечером, если вы придете на спектакль, какими мы будем отсутствующими и рассеянными»{41}.
В этот день нидерландский посланник через министра иностранных дел графа Карла Васильевича Нессельроде передал для прочтения императору письмо Пушкина, адресованное ему, барону Луи Геккерну. В. П. Литке, воспитатель наследника, великого князя Константина, записал в своем дневнике:
«28 января. Государь, читавший это письмо, говорит, что оно ужасно и что если б он сам был Дантесом, то должен был бы стреляться»{42}.
Таков взгляд на дуэль и ее коллизии из окон напротив, окон Зимнего дворца. А в это время в доме Пушкиных уже витало предчувствие неотвратимой беды. Миновавшую ночь поэт пережил с большим трудом. Доктор Спасский свидетельствовал:
«Необыкновенное присутствие духа не оставляло больного. От времени до времени он тихо жаловался на боль в животе и забывался на короткое время. <…> Около четвертого часу боль в животе начала усиливаться и к пяти часам сделалась значительною. Я послал за Арендтом, он не замедлил приехать. Боль в животе возросла до высочайшей степени. Это была настоящая пытка. <…> Больной испытывал ужасную муку. Но и тут необыкновенная твердость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтоб жена не услышала, чтоб ее не испугать. Зачем эти мучения, сказал он, без них я бы умер спокойно»{43}.
Позже Жуковский писал: «До пяти часов Пушкин страдал, но сносно. Кровотечение было остановлено холодными примочками. Но около пяти часов боль в животе сделалась нестерпимою, и сила ее одолела силу души; он начал стонать; послали за Арендтом»{44}.
«Умирающий издавал такие крики, что княгиня Вяземская и Александра Николаевна (сестра Натальи Николаевны. — Авт.), дремавшие в соседней комнате, вскочили от испуга»{45}, — записал Бартенев со слов Веры Федоровны. Тяжелое состояние Пушкина заставило княгиню написать записку Жуковскому: «Умоляю приходите тотчас. Арендт говорит, что он едва ли переживет ночь».
«В продолжение ночи страдания Пушкина до того увеличились, что он решил застрелиться. Позвав человека (своего верного „дядьку“ Никиту Козлова. — Авт.), он велел подать ему один из ящиков письменного стола; человек исполнил его волю, но, вспомнив, что в этом ящике были пистолеты, предупредил Данзаса. Данзас подошел к Пушкину и взял у него пистолеты, которые тот уже спрятал под одеяло; отдавая их Данзасу, Пушкин признался, что хотел застрелиться, потому что страдания его были невыносимы»{46}.
«Что было бы с бедною женою, если бы она в течение двух часов могла слышать эти крики; я уверен, что ее рассудок не вынес бы этой душевной пытки. Но вот что случилось: жена в совершенном изнурении лежала в гостиной головой к дверям, и они одни отделяли ее от постели мужа. При первом страшном крике его княгиня Вяземская, бывшая в той же горнице, бросилась к ней, опасаясь, чтобы с нею чего не случилось. Но она лежала неподвижно (хотя за минуту говорила); тяжелый, летаргический сон овладел ею; и этот сон миновался в ту самую минуту, когда раздалось последнее стенание за дверями»{47}, — позднее описывал происходящее Жуковский.
А. И. Тургенев писал о том же всего несколько часов спустя: «Ночью он кричал ужасно: почти упал на пол в конвульсии страдания. Благое провидение в эти самые десять минут послало сон жене, она не слыхала криков, последний крик разбудил ее, но ей сказали, что это было на улице, после он еще не кричал»{48}.
«Наконец боль, по-видимому, стала утихать, — пять дней спустя в своей записке (названной „Последние дни Пушкина. Рассказ очевидца“) напишет доктор Спасский, — но лицо еще выражало глубокое страдание, руки по-прежнему были холодны, пульс едва заметен. „Жену, просите жену“, — сказал Пушкин. Она с воплем горести бросилась к страдальцу. Это зрелище у всех извлекло слезы. Несчастную надобно было отвлечь от одра умирающего»{49}.
«Этой прощальной минуты я тебе не стану описывать. Потом потребовал детей; они спали; их привели и принесли к нему полусонных. Он на каждого оборачивал глаза молча; клал ему на голову руку; крестил и потом движением руки отсылал от себя.
„Кто здесь?“ — спросил он Спасского и Данзаса, — сообщал Жуковский отцу поэта. — Назвали меня и Вяземского. „Позовите“, — сказал он слабым голосом. Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошел. Так же простился он и с Вяземским»{50}.