„Кто здесь?“ — спросил он Спасского и Данзаса, — сообщал Жуковский отцу поэта. — Назвали меня и Вяземского. „Позовите“, — сказал он слабым голосом. Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошел. Так же простился он и с Вяземским»{50}.
«С нами прощался он посреди ужасных мучений и судорожных движений, но духом бодрым и с нежностью. У меня крепко пожал руку и сказал: прости, будь счастлив!»{51}, — писал сам Петр Андреевич Вяземский в письме Александру Яковлевичу Булгакову.
«В эту минуту приехал граф Вьельгорский, и вошел к нему, и так же в последние подал ему живому руку. Было очевидно, что спешил сделать свой последний земной расчет и как будто подслушивал идущую к нему смерть. Взявши себя за пульс, он сказал Спасскому: смерть идет. <…>
С утра 28-го числа, в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, передняя была полна приходящих. Одни осведомлялись о нем через посланных, другие — и люди всех состояний, знакомые и незнакомые — приходили сами»{52}, — писал Жуковский Сергею Львовичу Пушкину.
Именно по распоряжению Жуковского на двери стали вывешивать бюллетени для оповещения многочисленных посетителей. Утром 28 января Василий Андреевич написал первый листок: «Первая половина ночи беспокойна; последняя лучше. Новых угрожающих припадков нет; но так же нет, и еще и быть не может облегчения».
28 января 1837 года.
Я. Н. Неверов — С. П. Шевыреву.
«Сегодня целый день перед домом Пушкина толпились пешеходы и разъезжали экипажи: весь город принимает живейшее участие в поэте, безпрес-танно присылают со всех сторон осведомляться, что с ним делается…»
Из письма А. И. Тургенева[9]:
«28 генваря.
11 час. утра. Он часто призывает на минутку к себе жену, которая все твердила: „он не умрет, я чувствую, что он не умрет“. Теперь она, кажется, видит уже близкую смерть. — Пушкин со всеми нами прощается; жмет руку и потом дает знак выйти. Мне два раза пожал руку, взглянул, но не в силах был сказать ни слова. Жена опять сказала: „Что-то подсказывает мне, что он будет жить“. — С Велгурским, с Жуковским также простился. Узнав, что Катерина Андреевна Карамзина здесь же, просил два раза позвать ее и дал ей знать, чтобы перекрестила его. Она зарыдала и вышла.
11 1/2. Опять призывал жену, но ее не пустили; ибо после того, как он сказал ей: „Арндт сказал мне мой приговор, я ранен смертельно“, она в нервическом страдании лежит в молитве перед образами. — Он беспокоился за жену, думая, что она ничего не знает об опасности, и говорит, что „люди заедят ее, думая, что она была в эти минуты равнодушною“. Это решило его сказать об опасности»{53}.
«…Вчера же, — писал Александр Иванович Тургенев в тот же день своей двоюродной сестре Нефедьевой в Москву, — на вечеринке у кн. Алексея И. Щербатова, подходит ко мне Скарятин и спрашивает: „Каков он и есть ли надежда?“ Я не знал, что отвечать, ибо не знал и о ком он меня спрашивает. „Разве вы не знаете, — отвечал Скарятин, — что Пушкин ранен и очень опасно, вряд ли жив теперь?“ Я все не думал о Поэте Пушкине; ибо видел его накануне, на бале у гр. Разумовской, накануне же, т. е. третьего дня провел с ним часть утра; видел его веселого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости: мы долго разговаривали о многом и он шутил и смеялся. 3-го и 4-го дня также я провел с ним большую часть утра; мы читали бумаги, кои готовил он для 5-ой книжки своего журнала. Каждый вечер видал я его и на балах спокойного и веселого. <…>
Гекерн ранен в руку, которую держал у пояса: это спасло его от подобной раны какая у Пушкина. Пуля пробила ему руку, но не тронула кости и рана не опасна. Отец его прислал заранее для него карету, — он и Пушкин приехали каждый в санях, и секундант Гекерна не мог отыскать ни одного хирурга — Гекерн уступил свою карету Пушкину; <…> дорогой в карете шутил он с Данзасом; его привезли домой; жена и сестра жены, Александрина, были уже в беспокойстве; но только одна Александрина знала о письме его к отцу Гекерна <…> Послали за Арндтом; но прежде был уже у раненого приятель его, искусный доктор Спасский; нечего было оперировать; надлежало было оставить рану без операции; хотя пулю и легко вырезать: но это без пользы усилило бы течение крови. Кишки не тронуты; но внутри перерваны кровавые нервы, и рану объявили смертельною. Пушкин сам сказал доктору, что он надеется прожить дня два <…> Когда ему сказали, что бывали случаи, что и от таких ран оживали, то он махнул рукою, в знак сомнения. Иногда, но редко подзывает к себе жену и сказал ей: „Будь спокойна, ты невинна в этом“. Княгиня Вяземская и тетка Загряжская, и сестра Александрина не отходят от жены; я провел там до 4-го часа утра с Жуковским, гр. Велгурским и Данзасом; но к нему входит только один Данзас. Сегодня в 8-м часу Данзас велел сказать мне, что „все хуже да хуже“. <…> Прошу вас дать прочесть только письмо это И. И. Дмитриеву и Свербееву»{54}.
Это свидетельства тех, кто находился рядом с Натальей Николаевной в доме поэта в его последние дни. Одной из них была и княгиня Екатерина Алексеевна Долгорукова (1811–1872), хорошо знавшая все семейство Гончаровых, поскольку была близкой подругой Натали еще до того, как она стала женой поэта. Впоследствии граф Ф. Г. Толь с ее слов рассказывал: «Пушкин, умирая, просил княгиню Долгорукову съездить к Дантесу и сказать ему, что он простил ему. „Я тоже ему прощаю!“ — отвечал с нахальным смехом негодяй. <…> Княгиня спросила, можно ли видеть г-жу Дантес одну, она прибежала из дома[10] и бросилась в карету вся разряженная, с криком: „Жорж вне опасности!“ Княгиня сказала ей, что она приехала по поручению Пушкина и что он не может жить. Тогда та начала плакать»{55}.
Услышав даже такую страшную весть, Екатерина Николаевна никак не проявилась, не откликнулась на горе своей младшей сестры. Ее не было рядом с Натальей Николаевной. Как, впрочем, не было и Мари Валуевой, которую она (Наталья Николаевна), по всей видимости, считала для себя близким человеком, иначе вряд ли она бы послала к ней кого-то из домашних слуг. Об этом свидетельствует признание Веры Федоровны в пересказе Бартенева: «На другой день Наталья Николаевна прислала сказать своей приятельнице, дочери Вяземских Марье Петровне Валуевой о случившемся у них страшном несчастий. Валуева была беременна, и мать не пустила ее в дом смертной тревоги, но отправилась сама и до кончины Пушкина проводила там все сутки»{56}. Состояние поэта ухудшалось, и это все понимали.