Из письма А. И. Тургенева:
«28 генваря. Полдень. Арндт сейчас был <…> надежды нет, хотя и есть облегчение страданиям. — Я опять входил к нему: он страдает, повторяя: „Боже мой! Боже мой! что это?“, — сжимает кулаки в конвульсии. Арндт думает, что это не протянется до вечера, а ему должно верить: он видел смерть в 34-х битвах»{57}.
«Весь день Пушкин был довольно покоен; он часто призывал к себе жену; но разговаривать много не мог, ему это было трудно. Он говорил, что чувствует, как слабеет»{58}, — вспоминал Данзас.
«Княгиня Вяземская была с женою, которой состояние было невыразимо: как привидение, иногда подкрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж; он не мог ее видеть (он лежал на диване лицом от окон к двери), но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания, кои с удивительным мужеством пересиливал, и всякий раз, когда она входила или только останавливалась у дверей, он чувствовал ее присутствие. „Жена здесь, — говорил он, — отведите ее“»{59}, — писал Жуковский отцу поэта, Сергею Львовичу.
Поэт прощался с друзьями, которые съехались еще с вечера, едва узнав о несчастье: «Жуковский, князь Вяземский, граф М. Ю. Вьельгурский, князь П. И. Мещерский, П. А. Валуев, А. И. Тургенев, родственница Пушкина, бывшая фрейлина Загряжская, все эти лица до самой смерти Пушкина не оставляли его дом и отлучались только на самое короткое время»{60}.
«Мне он пожал руку крепко, но уже похолодевшею рукою и сказал: — „Ну, прощайте!“ — „Почему ‘прощайте’?“ — сказала я, желая заставить его усумниться в его состоянии. — „Прощайте, прощайте“, — повторил он, делая мне знак рукой, чтобы я уходила. Каждое его прощание было ускоренное, он боялся расчувствоваться. Все, которые его видели, оставляли комнату рыдая»{61}, — писала сестре Вера Федоровна Вяземская.
Из воспоминаний Владимира Ивановича Даля (1801–1872), с которым Пушкин был знаком еще с осени 1832 года:
«28 генваря, во втором часу полудня, встретил меня г. Башуцкий (Александр Павлович Башуцкий (1803–1876), журналист, прозаик, публицист и издатель. — Авт.), когда я переступил порог его, роковым вопросом: „слышали?“ и на мой ответ: нет — рассказал, что Пушкин умирает.
У него, у Пушкина, нашел я толпу в зале и в передней — страх ожидания пробегал шепотом по бледным лицам. — 11 г. Арендт и Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему — он подал мне руку, улыбнулся и сказал: „Плохо, брат!“ Я приблизился к одру смерти — не отходил, до конца страшных суток. В первый раз Пушкин сказал мне ты. Я отвечал ему также — и побратался с ним уже не для здешнего мира!
Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться со смертию, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что роковой час ударил. Плетнев говорил: „глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти“. Пушкин положительно отвергал утешение наше и на слова мои: Все мы надеемся, не отчаивайся и ты! отвечал: нет; мне здесь не житье; я умру, да видно уж так и надо!»{62}.
День догорал. Догорала жизнь Пушкина…
А камер-фурьерский журнал фиксировал жизнь в Зимнем дворце:
«28 января 1837 года.
…Тридцать пять минут восьмого часа в концертном зале в присутствии высочайших и приглашенных обоего пола особ, представлены были на поставленной театральной сцене вначале немецкими актерами комедия, а после того французскими актерами водевиль „Молодой отец“…»{63}.
…Будто бы ничего не случилось. Все шло своим чередом.
…И Небо не упало на Землю…
Впереди была ночь. Последняя ночь для Поэта.
29 января 1837 года
Из записки доктора Даля:
«…В ночи на 29-е он <…> спрашивал, например: „который час“ и на ответ мой снова спрашивал отрывисто и с расстановкою: „долго ли мне так мучиться! Пожалуйста поскорей!“ Почти всю ночь продержал он меня за руку <…> собственно от боли страдал он, по словам его, не столько, как от чрезмерной тоски <…> „Ах, какая тоска! — восклицал он иногда, закидывая руки на голову. — Сердце изнывает!“ <…>
„Кто у жены моей?“ — спросил он между прочим. Я отвечал: много добрых людей принимают в тебе участие — зала и передняя полны. „Ну, спасибо, — отвечал он, — однако же, поди, скажи жене, что все слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят!“ <…>
В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти — и не мог отбиться от трех слов, из Онегина, трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах и в голове моей:
О, сколько силы и значения в трех словах этих! Ужас невольно обдавал меня с головы до ног — я сидел, не смея дохнуть <…>
Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и на слова мои „терпеть надо, любезный друг, делать нечего, но не стыдись боли своей, сто-най, тебе будет легче“, — отвечал отрывисто: „нет, не надо стонать; жена услышит; и смешно же, чтобы этот вздор меня пересилил; не хочу“.
Он продолжал по-прежнему дышать часто и отрывисто, его тихий стон замолкал на время вовсе»{64}.
В. А. Жуковский — отцу поэта, Сергею Львовичу Пушкину.
«…Я покинул его в 5 часов и через два часа возвратился. Видев, что ночь была довольно спокойна, я пошел к себе почти с надеждою, но, возвращаясь, нашел иное. Арендт сказал мне решительно, что все кончено и что ему не пережить дня. Действительно, пульс ослабел и начал упадать приметно; руки начали стыть. Он лежал с закрытыми глазами; иногда только подымая руки, чтобы взять льду и потереть им лоб»{65}.
Критическое состояние Пушкина заставило Жуковского написать утренний бюллетень для оповещения всех тех, кто приходил к дому поэта справиться о его самочувствии. Текст бюллетеня был пугающе краток: «Больной находится в весьма опасном положении».
Те, кто были вне дома Пушкина, тревожась за него, посылали курьера с запиской. Князь Владимир Федорович Одоевский адресовал свою записку тем, кто, по его мнению, наверняка был в доме на Мойке: «Карамзину, или Плетневу, или Далю. Напиши одно слово: лучше или хуже. Несколько часов назад Арндт надеялся. Одоевский».
Великой княгиней Еленой Павловной были написаны две записки, адресованные на имя Жуковского:
«Я еще не смею надеяться по тому, что Вы мне сообщаете, но я хочу спросить Вас, не согласились бы послать за Мандтом, который столь же искусный врач, как оператор. Если решатся на Мандта, то, ради бога, поспешите и располагайте ездовым, которого я Вам направляю, чтобы послать за ним. Может быть, он будет в состоянии принести пользу бедному больному; я уверена, что вы все решились ничем не пренебречь для него. Е.»{66}.