Человек более скептический (или саркастический) заметит, что самое главное, то есть то, что оказалось для рационалистических расчетов неожиданным — так и не угадано: революцию начали Великие Князья и раньше армии разложились генералы.
А всех более уравновешенный, но не лишенный воображения свидетель событий подумает, что история вовсе не «пьяная баба» которую мотает куда попало, но что у нее есть свои, не экономикой обоснованные, а обосновывающие, между прочим, и ее, «космические» законы, по которым в каждом эпохальном цикле бывают свой Рим и свой Карфаген, причем вовсе необязательно — как думал П.Н. Дурново — чтобы в их борьбе поражение для побежденного было смертельным: на наших глазах германский «Карфаген» поднялся из своих руин и стал богаче и социально прочней победившего его «Рима», который из планетарной империи превратился почти в заштатное — хоть и на очень большом, но всего лишь острове — государство.
История ускорила ритм и, благодаря расселению человечества, пустила в ход те же долженствования и на других материках. И вот средиземноморский бассейн подменился Атлантическим океаном, на западном берегу которого оказался Новый Рим, а на восточном — старая Европа стала закатной Элладой… А Скифия — как была во времена цезарей, так и осталась теперь истоком, не только по Европе но уже по всему миру перекатывающихся варварских волн.
Разумеется, все это домыслы «задним числом: летом 1914 года они на улице не валялись, хотя и были люди (например, профессор Сикорский), поговаривавшие о «Новом средневековье».
В литературном кружке, в котором имел удовольствие участвовать эти соображения излагающий, помимо манерного флирта в духе пьес Оскара Уальда с декадентствующими девушками, — читались стихи собственных «садов и огородов»; запомнились строчки из «Кредо» некоего уездного эстета:
«Мы последние, сильные, в светлом нашем бессильи,
Мы — аскеты, уставшие от цветочных вериг…»
И действительно, эпоха героизма, который проявляется даже в слабости, кончалась, и наступала эпоха Зверя, жестоко-беспощадного, признающего только Силу.
Жизнь не посчиталась с эстетической истомой провинциального Петрония и, вместо цветочных вериг, возложила на него ременную «сбрую» полевого снаряжения прапорщика.
Но это было несколько позже: в конце лета 1914 года в призыве студентов еще не было надобности, но в патриотическом порыве многие пошли на войну добровольцами. Потому что патриотический подъем действительно был и не только в столице, где хронически крамольная молодежь с пением «Боже Царя храни» стояла на коленях на Дворцовой площади. Вместе с тем были и националистические эксцессы. Печать известного рода стала звать немцев «тевтонами», требовала снятия с репертуаров немецких опер и пьес, и т. п.
В нашем маленьком городке патриотический подъем должна была выразить довольно квелая манифестация с трехцветными флагами и царскими портретами. Она собрала больше зрителей на тротуарах, чем участников на мостовой. Организовал ее только что испеченный студент, будущий «академист», достойный потомок кондового чиновничьего рода, всегда и при всех обстоятельствах проявлявший верноподданность и благочестие. В гимназии он прислуживал в гимназической церкви, что, кстати, никак не мешало ему почти каждую субботу после всенощной искать «напарников» для секретной выпивки с обязательным визитом к «тете Ревекке», содержавшей «пансион» для не слишком украшенных добродетелью, на все согласных «девочек».
Может быть, несколько специфическая фигура этого молодого националиста, а может быть, и то, что из 10 000 евреев, 5000 россиян (в огромном большинстве — малороссов) и сотни поляков трудно было выжать больший энтузиазм, но подобные манифестации больше не повторялись.
Кстати сказать — национализм в то время еще не был болезнью века, и страдали им, кроме тех, у кого действительно отняли исторически стойкую государственную самостоятельность, — только вообще подверженные ксенофобии во всех ее видах. У большинства образованных людей имперская общность закрыла национальность. Это в особенности относилось к малороссам, белорусам и калмыкам…
Из всех народностей, быть может, больше всех имевших основания желать нам всех чертей в бок, — поляки — во время войны были весьма корректны и в армии среди офицеров (где их было немало и часто в высоких чинах) считались храбрыми и верными товарищами, и не могли пожаловаться на отношение к себе других. Так что в войсках уже восстановленной Польши, столкнувшись с офицерами бывшей австрийской службы, в особенности — «пилсудчиками» — многие из них добрым словом поминали потом российскую армию…
Не слишком энтузиастно поддерживавшие показной патриотический порыв молодого «академиста» обыватели по-настоящему тепло встретили и проводили спешно вызванные из летних лагерей пехотный полк и артиллерийский дивизион, всегда стоявшие в городе.
Было тихое, плохо выспавшееся утро, когда в новом, прямо со складов, «защитном» обмундировании, со всей походной «экипировкой», походным порядком они уходили на фронт — граница была не Бог весть где…
И среди тех, что собрались их провожать, махали им вслед руками, платками, бросали цветы или просто смотрели с сочувствием и глухой тоской, представляя, как поредеют вскоре их мерно проплывающие мимо, ощетиненные штыками ряды — были и те, кому впоследствии довелось увидеть и вступавший в город ландсштурм, солидной внешностью пожилых рядовых напоминающий переодетых в непривычную униформу лавочников; и германскую «варту»; и декоративно-чубатых, разноцветных «запорожцев» Петлюры, похожих на разбежавшихся статистов прогоревшего оперного малорусского театра; и большевиков, без погон и чинов, одетых кто во что горазд, вернее — кто с кого что снял — даже в галифе из пестрого плюша, содранного с буржуазных диванов; и польских улан, после предыдущего маскарада преувеличенно «настоящих», с потрясающими лампасами, выпушками, галунами и в конфедератках; и снова большевиков, и снова улан; и после антракта почти в десять лет, советских, еще без чинов и орденов, но уже в форме, и снова немцев, уже значительно менее бюргерского вида, с руническими знаками и мертвыми головами на шлемах; и снова советских, но уже с чинами и орденами, и «насовсем»…
Но «родной» российский полк больше не пришел в свой город….
Страница истории перевернулась навсегда…
В те годы, о которых будет идти речь, — перед молодым человеком, получившим наконец возможность без всяких неприятностей для себя, в яркий летний день пройтись по обсаженной акациями главной улице родного городка в заимствованном (пока портной поспевает с формой) у отца чесучевом пиджаке, с толстой (почему-то непременно сучковатой) палкой, с папиросой во рту и с новенькой, но уже старательно измятой (чтоб было солидней) студенческой фуражкой на голове, — никаких угнетающих современную западную молодежь проблем не вставало. Все высшие школы, которые ему предлагались, обеспечивали окончившему безбедную (материально) жизнь вплоть до могильной плиты из черно-серого гранита с золотой надписью и чугунной решеткой вокруг.