Первоначальное образование Ренан получил дома, а затем в небольшом духовном коллеже при монастыре Трегье, следуя общепринятому порядку. Другое было немыслимо: молодые бретонцы, не имевшие собственной земли и не желавшие стать моряками, учились лишь для того, чтобы сделаться впоследствии служителями церкви. О светской карьере не могло быть и помину, ибо бретонцам светская жизнь представлялась чуть ли не сплошным соблазном и грехом. В 30-х годах в Бретани все воспитание находилось в руках духовенства, которое по своим педагогическим приемам недалеко ушло от суровых и ограниченных взглядов, господствовавших в XVI и XVII веках. Латинский язык там преподавался, как в эпоху Возрождения, без методы и почти без грамматики. Впрочем, это была бы еще небольшая беда. Эразм с гуманистами доказали на деле, что эта метода не так плоха. Но, что гораздо хуже, все миросозерцание духовных отцов было проникнуто самым невежественным суеверием, о каком можно составить понятие, разве лишь изучая историю умственного развития IV и V веков нашей эры. О естественных науках, о критике, о философии не могло быть и речи. С наибольшим пренебрежением относились к величайшим идеям XIX века в области истории, литературы и естествознания. Особенно в области литературы почтенные отцы вели беспощадную борьбу с новейшими веяниями. Последними французскими поэтами они признавали аббата Делиля и Расина-сына. Все, что было написано в эпоху романтизма, как будто вовсе не существовало. Даже для правоверного Шатобриана, не говоря о начинавшем тогда входить в славу Викторе Гюго, не делалось в этом случае никаких исключений, ибо эти писатели говорили о радостях и страданиях плотской любви, о мирской суете, о славе и вообще о греховных вещах, столь ненавистных религиозно настроенным сердцам. Казалось бы, благочестивый и мечтательный Ламартин мог отвечать этому настроению, но и он не избег общей участи только потому, что внушал слишком правоверным отцам некоторые смутные подозрения. К изучению истории применялись не без успеха те же хирургические приемы. Дальше чтения устаревшей книги Роллена не шли. Революция и Наполеон внушали такой ужас, что о них старались по возможности не упоминать. О существовании Первой Империи Ренан впервые узнал от привратника, обладавшего целой коллекцией лубочных портретов. «Вот Бонапарт, – указал старый служака на один из портретов. – Ах, это был великий патриот!» Такова была система воспитания на другой день после революции 1830 года.
Без сомнения, способность к самостоятельному мышлению при подобных условиях не могла развиваться, но, будучи гибельным для ума, клерикальное воспитание благотворно влияло на характер воспитанников. Погрязшие в средневековых понятиях о жизни, ограниченные в познаниях своих, духовные отцы, по словам Ренана, отличались безукоризненной нравственностью, прямотой и искренним расположением к своей пастве. Высшее духовенство жило в великолепном епископском дворце, говорившем о блестящей дореволюционной эпохе, когда Трегъе служило резиденцией епископа, не признаваемого, впрочем, правительством и сбежавшего в разгар революции. Лучшие дома в местечке тоже принадлежали прелатам, жившим по-барски; но простые священники, непосредственно руководившие делом воспитания, жили очень бедно, являясь примером благочестия, скромности и преданности своему долгу. «Я провел, – говорит Ренан в своих воспоминаниях, – тринадцать лет под ферулой духовенства и не видел никогда и тени скандала, я встречал только хороших священников. Все, что говорят об их испорченности, – вымысел». Понятно, что подобные воспитатели внушали полное доверие своим подопечным. Наставники всем сердцем верили и любили истину. И хотя эта вера подчас была слепа, но они благотворно влияли на учеников силой бескорыстного истинного чувства.
«Чистота нравов, – говорит Ренан, – была предметом особенных забот для них. Их требовательность в данном случае находила оправдание в их безупречном поведении. Своими поучениями они так глубоко на меня подействовали, что сохранили всю мою юность от малейшего соблазна. В их словах чувствовалась какая-то особенная торжественность, повергавшая меня в изумление и трепет, от которого я не могу отделаться даже теперь при одном воспоминании об этом. Особенно меня поразил случай с Ионафаном, который умер, вкусив меду. Это послужило мне поводом для бесконечных размышлений. Разве возможно умереть от капли меду? Проповедник этого не объяснял, указывая лишь с особенной силой на смертельный исход. В другой раз текстом для проповеди послужили слова Иеремии: „Смерть входит через окна“. Я был еще более заинтересован. Возможно ли это? А проповедник говорил так убедительно, с наморщенным челом и с поднятыми к небу глазами. Но больше всего меня поразили слова какой-то благочестивой особы XVII века, сравнивавшей женщин с огнестрельными орудиями, которые ранят издали. Насчет силы удара у меня не было сомнений, но я не мог понять, каким образом женщина может уподобиться пистолету. Но в устах наставников, внушавших мне безусловное доверие, все подобные благоглупости волновали меня до глубины души. Даже теперь в моей бедной отцветшей душе эти впечатления еще не изгладились. Я вынес из этой школы два безусловных убеждения: первое, что всякий человек, не лишенный чувства собственного достоинства, может посвятить свою жизнь достижению только идеальных целей и что все прочее – дело второстепенное, ничтожное, почти постыдное; и второе, что христианство есть высший идеал».
И это стремление к идеалу осталось у Ренана даже после ужасного крушения самых дорогих верований. С юных лет он проникся таким глубоким отвращением ко всему пошлому и низменному, что даже легкомысленная парижская жизнь своим грязным прикосновением не могла стереть глубоких и чистых впечатлений детства. Религиозные воззрения народа и семьи Ренана вызвали сильный отклик в его впечатлительной душе. В детском возрасте он уже проявил большую склонность к идеализму и мечтательности. Во время молитвы, незаметно увлеченный смутными мечтами, он рассеянно глядел на старинные иконы в резных золоченых рамах и думал о подвигах великих и святых людей. Он как будто уже тогда томился безотчетным предчувствием своего призвания и ожидавшей его славы. Шести лет от роду на вопрос своей кузины о предстоящей ему карьере он ответил, что будет сочинять книги.
Впоследствии, когда Ренану минуло 13 лет, несмотря на тяжкий гнет сурового монастырского воспитания, в нем заговорило чувство. Его нежное сердце робко просило счастья… Но среди своих школьных товарищей он не встретил друга по душе. Изнеженная наружность Ренана и робкие манеры служили поводом для грубых насмешек с их стороны. Его звали барышней, от него отворачивались. И незаметно, не отдавая себе даже отчета в чувстве, вызвавшем это сближение, он подружился со своими сверстницами. Он, конечно, стоял выше их по своему развитию, но их скромность, изящество, наивность действовали на него так обаятельно, что он относился к ним с некоторым даже благоговением, сознавая себя в их присутствии или ребенком, или педантом. И это чувство платонического благоговения перед совершенной женской красотой он сохранил до глубокой старости. Впоследствии, вспоминая о своем первом увлечении, он замечает, что живая красота выше таланта, гения и даже добродетели, так как истинно прекрасная женщина не только в своих поступках, но в личности своей воплощает всю прелесть жизни, все лучшие человеческие мечты.