29 апреля написал письмо Кафтанову с просьбой о пересмотре решения о Личкове — письмо конфиденциальное (ввиду <...>[50] на НКВД), но откровенное и резкое в оценке решения ВАК. Вчера днем мне позвонили, как я просил, от Кафтанова и сообщили, что Личкову разрешается защищать диссертацию без <сдачи> кандидатского экзамена и что вопрос о профессуре будет решаться в связи с утверждением <в> степени доктора после диспута. Послал <Личкову> телеграмму и сегодня письмо. Вчера все время находился под влиянием этих событий.
В Президиуме <Академии>, который завален работой с плохим, почти негодным аппаратом, не справляются с делом. Комаров болен. Борисяк говорит, что он <Комаров> теперь заговаривается. Ужасно жаль — большое это несчастие для Академии. Шмидт, его явный враг, тоже болен — удар? Чудаков честолюбив, но недостаточно образован, и все они трое в ссоре[51]...
Кончаю вчерне пятый выпуск «Биогеохимических проблем». Выйдет целая книжка, и, мне кажется, мне удалось здесь связать ряд явлений по более верному и новому <пути>.
Подписал <в печать> два номера «Метеоритики».
Геологический Институт представляет из себя сейчас крыловский концерт. Маразм.
2 мая, утро. Пятница.
Вчера весь день — как навязчивая идея — <находился> под влиянием моего письма к Кафтанову и его эффекта. Позвонил Щербакову[52], поблагодарил за <его> совет — от себя просить пересмотр дела <Личкова>. Он был совершенно поражен эффектом — никогда этого не бывало. Ответ на 2-ой день! Что менее всего вероятно, <сыграл роль> мой официальный «авторитет». Я не раз сталкивался <с тем>, что в этом отношении я не могу жаловаться.
3 мая. Суббота.
Холодная весна. Утром 3-8°.
Вчера днем была Мария Павловна Белая, одна из моих старых работниц по Биогелу[53]. Она работала в Петербурге у Н. И. Вавилова над анализом семян ржи, собранных с огромными затратами из всего Союза. Когда мы приступили к работе, то оказалось, что de facto из того, что числилось, осталось не много. Огромный научный труд Н. И. Вавилова был уничтожен чиновниками.
Ее братья, украинцы, в ссылке — семья пострадала, дети и т. п. Это одна из характерных черт современного положения. Огромное количество — тысячи, сотни тысяч и мильоны — страдающих невинно людей. Искажается этим путем идеал коммунизма, и состояние нашей страны в мировом аспекте теряет свою моральную силу. Это — язва, которая скажется при первом серьезном столкновении.
8 мая. Четверг.
Вчера утром занимался с Аней — запущенная текущая работа. Переписка.
В Лаборатории был большой разговор. Вынуждены считаться с партийной «общественностью», которая всецело проникнута полицейским сыском и <полицейскими> способами действия. Это — то разлагающее, которое сказывается на каждом шагу. Несмотря на эту принижающую обстановку, все-таки работа идет сколько возможно.
Очень большое впечатление на меня произвела Ротмистрова (моя ученица по Высшим Женским Курсам начала столетия). Так редко среди женщин — <она> немолодая — встретишь такую глубину и оригинальность мысли. Надо прочесть ее работу.
11 мая. Воскресенье.
Холодный май. Сейчас утро. Ясная солнечная погода и 0° в 7 часов утра.
Любопытной чертой нашего времени являются некоторые неожиданные и непонятные черты организованного невежества — патологическое явление, однако очень глубоко влияющее на жизнь. Два явления здесь бросаются в глаза.
<Первое. — Запрещение синоптических карт, искажение одно время высоко стоявшей работы Главной физической обсерватории. Не только не печатаются карты — исчезли в работе циклоны и антициклоны. Одно время в «Социалистическом земледелии» — органе Комиссариата земледелия — печатались данные о температуре, дождях и т. д. Не знаю, печатаются ли они и теперь. Трудно достать: в киосках Москвы их почти нет. А между тем, несомненно, для авиации — которая растет — эти данные должны быть.
Но сейчас, мне кажется, мы переживаем какое-то глубокое изменение климата. Опять — второй — резко аномальный год. Холод и дождь. Приезжие с юга ворчат о затруднениях машинного и железнодорожного сообщения. Залито водой — сплошные болота, запоздание поездов.
Второе <явление связано с> географическими картами. Все искажено, и здесь цензура превзошла все когда-то бывшее. Вредители сознательные и бессознательные слились. Оппоков[54] сидит из-за своих исследований Днепра, сделанных до революции. Работы Выржиковского[55] (сидит) полузасекречены. Дерюгин[56] не мог напечатать карт Японского и Охотского морей. Дурак цензор <...>[57] ему сказал, когда он показал ему опубликованную японскую карту: «А может быть, они нарочно это напечатали, чтобы провести нас?»
Шмидт правильно дал Кулику[58] нагоняй <за то>, что он недостаточно внимательно отнесся к болиду, наблюдавшемуся под Москвой «членом правительства». Кулик вынужден ехать <на место> сам. При реальных наших условиях — диктатура «правительства» — это неизбежно.
Начинаю думать, что моя «Хронология» — ценный матерьял для моих «Воспоминаний», которые, может быть, еще придется написать, — если придется прожить несколько лет.
Днем Аня прочла мою статью о Гёте. Вероятно, опять придется столкнуться с дурацкой невежественной цензурой.
Третьего дня <был> у Авербаха (мой «ученик» 1890 года!)[59]. Осмотрели <глаза> со всеми приборами. А вчера — у Бакулева[60]. Ясно, что современная медицина бессильна в этой области. Авербах говорит, что для моего возраста у меня глаза прекрасные, а Бакулев ворчал, что изменения так глубоки, что никакие очки не помогут, а о биноклях они ничего не знают. Медицинское стекло очень плохое, и врачи не могут добиться, чтобы на это обратили внимание. Всюду — брак.
12 мая. Понедельник.
Статью о Гёте принял для печати Струмилин[61], председатель Комиссии по истории науки и техники. В сложной, полной интриг, политических и личных интересов <обстановке> (причем и коммунисты попали в разные группы) образовались две комиссии: «Научное Наследство» (<председатель> — Комаров, куда и я попал) и Комиссия по истории науки и техники, которая прошла среди интриг и непонятных махинаций. Струмилин — вполне порядочный человек и добрый, идейный, хороший.
Вчера видел много народа. Никуда не выходил. Холодно и неуютно. Работал над «Хронологией» и много читал.
Утром приходил начать писать мой портрет художник Ростислав Николаевич Барт — от Ферсмана, по инициативе которого я согласился. Я хотел бы, если бы <портрет> оказался хороший, послать <его> Танечке[62].