я получила четвертого декабря и которые перечитывала уже столько раз, что бумага стала мягкой, как тряпочка. Он гордится мной и считает меня самой храброй женщиной на свете. «Я могу приехать, — настаивал он. — Только скажи, и я все брошу».
Но я не чувствовала себя храброй. Это не храбрость, когда ты просто делаешь, что должен.
Да, мне было плохо без него. Я чувствовала себя одинокой и испуганной, как никогда. Но факт оставался фактом. Здесь были истории, которые требовалось рассказать, и я не могла уехать, пока не сделаю этого.
Путешествие ко мне на пароходе было опасной затеей для Эрнеста и к тому же пустой тратой времени. Я понимала, что книга, которую он тогда писал, значила больше, чем что-либо другое. Она переживет весь этот хаос и бессмысленные смерти. Она будет жить и после того, как все беды, причиненные людьми друг другу, забудутся. Для этого и существует великое искусство.
Спустя несколько дней, перед рассветом, я пыталась согреть с помощью фонаря кончики пальцев, потерявшие чувствительность, и ждала машину, отправленную за мной, — военный шофер должен был отвезти меня в Генеральный штаб Карельского фронта, располагавшийся в четырехстах километрах к востоку.
— Должно быть, приятно иметь Рузвельта в кармане, — сказал Джефф Кокс, все еще злясь на то, что в Хельсинки я прогнала его. Он знал, что у меня есть письмо, которое дает особый пропуск во все места, обычно недоступные для журналистов.
— Не глупи. Дело не в привилегии или одолжении. Если бы у меня его не было, меня бы из-за того, что я женщина, никуда не пустили, и ты это знаешь.
— Ты права, я веду себя по-свински, — признался он.
— Все в порядке. В такой холод мы теряем человечность. — Я взяла фонарь, о который грела руки, и отдала ему — приехал мой водитель.
Машина была длинной и белой, что помогало ей слиться с пейзажем. На время поездки мне выделили молодого штатского шофера. У него было мальчишеское лицо и тонкая прямая шея, усеянная бледными веснушками. Он должен был переводить для меня и сопровождающего меня военного, которого звали Виски. Это был молодой лейтенант, резкий и аккуратный, словно высеченный из камня. На нем были высокие черные сапоги, отороченные мехом, и угольно-серая шерстяная шинель с черным каракулевым воротником. Шапка у него тоже была меховая, великолепная, с ушами и высокими, жесткими боками. Я на мгновение задумалась, где бы раздобыть такую же для Эрнеста, но быстро вернула себя к мыслям о войне. На протяжении пятидесяти с лишним километров мы двигались в конце каравана тяжелой техники. Ехавшие в темноте грузовики были набиты припасами, санями, велосипедами и солдатами, сгорбившимися на скамейках, с винтовками на коленях.
Я знала, что еще несколько часов до рассвета, а потом, как обычно, опустится туман. Лес с обеих сторон дороги казался черным и густым. Водитель рассказывал лейтенанту о Карелии, за которую сражались еще с двенадцатого века или даже раньше, когда Швеция и Новгородская республика то заявляли на нее права, то уступали снова и снова.
— Теперь другие будут умирать, бессмысленно и глупо, — сказал Виски по-фински, а водитель перевел мне на французский.
Мне удалось лишь немного выучить местный язык, звучание которого то поднималось, то опускалось, то закручивалось непонятным образом, заставляя меня гадать, где кончается одно слово и начинается другое.
— Надеюсь, больше русских, чем финнов, — продолжал он. — Советская пехота атакует одной сплошной линией. Слышали об этом? Мы же прячемся за деревьями. Мы здесь повсюду. — Виски указал на густой, чернильный лес. — Они облегчают нам задачу. Одна колонна — и мы перебьем их прежде, чем они нас заметят. Это отвратительно.
— Да, отвратительно. — Так оно и было. — Но так вам, возможно, удастся победить.
— Никто не победит, — просто сказал он. — В конце концов, это война. Лучше скажите мне, как вы в Америке относитесь к Адольфу Гитлеру?
— В Америке? Даже не знаю. Я давно не была дома. Я живу на Кубе, а до этого была в Испании и других европейских странах.
— В Испании? Где?
— В Мадриде, конечно. — Я ощутила словно укол от этого вопроса. — Разве я похожа на фашистку?
— А кто вообще похож? — спросил он, пожимая плечами. — Снять форму и убрать толпу, так и Гитлер — маленький, ничем не примечательный человек. Представьте его дома в халате.
Я знала, что он прав, но представить Гитлера в халате не получилось. Как это вообще возможно: делать то, что делал он, думать так, как думал он, и при этом быть дома, быть любимым кем-то и самому заботиться о ком-то.
Через час наступил рассвет, бледный и холодный, он проникал через дверцу машины, шерстяные брюки и теплую куртку, пробирая до костей, заставляя меня сжиматься и съеживаться. Мы двигались без остановки, маневрируя по безымянным дорогам и лесным проселкам, уверенно проезжая там, где, казалось, и вовсе не было дороги. Нам часто приходилось ехать на первой передаче, пробираясь по мокрому снегу, и я все время ловила себя на мысли, что водитель слишком молод, чтобы быть таким бесстрашным. В какой-то момент ему пришлось везти нас через заминированный мост: нам приходилось двигаться очень медленно, почти ползти.
— По-настоящему опасно, только если машину занесет, — объяснил он.
— Понятно, — сказала я и замолчала, мои плечи были натянуты, как струна.
Ширины моста хватало, чтобы по нему могла проехать одна машина, по обе стороны от нее оставалось меньше фута свободного пространства. И поверхность моста отличалась от дороги, по которой мы ехали, — она была блестящей и плоской, словно стекло.
«Достаточно скользко, чтобы раскрутить нас, как монетку», — подумала я. Но каким-то образом нам удалось доползти до другой стороны, где мы наконец-то с облегчением вздохнули.
— На прошлой неделе одна из наших машин подорвалась на мине, — сказал Виски. — От нее ничего не осталось, а тела так и не нашли.
Я почувствовала, как меня бросило в жар.
— Что?
— Я не хотел вас напугать, просто подумал, что это может быть полезно для истории, которую вы пишете. А вообще. Виртанен — лучший водитель.
— Не сомневаюсь, — сказала я из вежливости и, не удержавшись, снова посмотрела на россыпь розоватых веснушек на шее шофера. Руки у него были бледные, пальцы тонкие, даже костлявые.
Ему двадцать? Двадцать два? Откуда взялось его хладнокровие, необходимое для такого вождения? Но потом у меня перехватило дыхание, и все вопросы вылетели из головы: мы повернули и оказались у еще одного моста.
Весь день и всю ночь мы