Я все думал — куда подевалась "чёрная сотня"? А она вся перекрасилась в красный цвет.
"Ты не понимаешь? Ты не понимаешь?" — вопрошали они давящим полушёпотом. А это значило — правила блатного мира, воцарившегося в стране. "Ты не понимаешь?" Нет, не понимаю.
Эпоха погромов. Громили евреев, потом дворян, потом Церковь. А цель была одна — грабёж.
Большевики, с самого начала их правления, напоминали беспризорников, забравшихся на чужую дачу.
"Культ"... Словечко это, введённое в оборот Хрущёвым, пришлось по душе всем. Неблагозвучное, вызывающее ассоциацию с культёй — то есть остатком руки или ноги инвалида, оно позволяло не употреблять всуе такие слова, как социализм, коммунизм, революция, большевизм, оставив на них ореол казённой святости, — и вместе с тем критиковать, в качестве "извращений", то, что составляло суть строя, самое главное в нем — массовую резню.
Они разрушали цивилизацию, которую не создавали.
Как ни странно, маленькая Кампучия дала наглядный урок гигантской России, пытавшейся, закрыв глаза, бежать от кровавого прошлого, как по льду, — бежать на месте, а если и скользить, то к полынье, увлекая за собой весь мир.
Мир, что-то поняв, отшатнулся — кроме тех, в кого большевики вцепились мёртвой хваткой, в тоске по своим — заложникам и рабам, — обрекая на страшный
И, понимая всю временность своего царствования, они закатывали пиры, перед которыми меркла даже тренированная фантазия Пикуля.
...Представьте себе, что вам говорят: "Сейчас вам преподнесут роскошный обед: икра, коньяк, жареные цыплята, фрукты. Но прежде, чем все это вкушать, вы должны съесть чайную ложечку дерьма". И это повторяется каждый день. Одни съедают, другие нет. Примерно так определяется партийность. Примерно таковы антикупюры в прозе певца "сердитых молодых людей" — кучи вместо дыр. Наговорит, закавычит, припишет врагу — и вещь становится "проходной".
КОЛЫБЕЛЬНАЯ В ЦАРСТВЕ ПТИЦ
— Если тебе комсомолец имя, — изрёк, вернувшись в аппаратную, Сергей Сергеевич, — то у тебя должно быть молоко и вымя.
Я не ответил, приникнув к микшерскому пульту, чтоб не засвистели микрофоны в синеющем тьмой океанских глубин притихшем зале.
— Но это было давно, — рассказывала детям Наталья Сац, — ещё когда был царь. А потом синяя птица, а точнее — октябрьская революция принесла нам счастье.
Что вспомнилось ей тогда? Двадцатый год, шумное кафе поэтов, где она сиживала среди муз и граций Луначарского? Или дымный, матерящийся, простуженный барак опутанного колючей проволокой лагеря, затерявшегося в казахских степях?
Трудно сказать.
Если что и создано прекрасного в двадцатом веке — так это джаз. Невидимая крепость, воздушный замок.
Он возник из народных глубин, ободряющий и утешающий, звонкий смех чёрных рабов, которые, по выражению одного американского музыковеда, "поют не от счастья, а для того, чтобы сделать себя чуточку счастливее ".
И в самом деле — первые джазовые музыканты-негры воздвигли из звуков невидимый град, остров любви и добра, противостоящий океану зла окружающей жизни. Самые униженные и забитые на свете люди спасали себя от уныния и горя — и в их душах рождалась исцеляющая музыка надежды — самая радостная на свете.
Их деды хранили память о солнце далёкой Африки и о пиратских кораблях, в недрах которых их увозили с родной земли, о невольничьих рынках и бичах надсмотрщиков: "Как петь нам песнь в земле чужой?"
Они не знали нот, их музыка была импровизацией, обаятельной и экспрессивной, пронизанной стремительным ритмом и упоительно-острыми гармониями. Она была непосредственной и первозданной, поразившей измождённую мировой войной Европу искренностью и простодушным гуманизмом. В ней было все, кроме растерянности и трагизма, в ней была цельность и неизменность оптимистического взгляда на мир, состояние которого есть всегда проекция твоей собственной души. Она была праздником бедняков, дружеской пирушкой подгулявших работяг, яркой карнавальной мистерией, парадоксально-ироническим гимном миру. Её очаровательные, царственно-небрежные, дразняще-свежие созвучия опрокинули и лишили интереса самые изощрённые конструкции европейских модернистов; её натуральный, в меру подчёркнутый демократизм попирал снобистскую изысканность эстетов, утверждая с истинно американским напором, помноженным на темперамент внуков Африки, выпестованное двадцатым веком достоинство простолюдинов.
Максим Горький называл её "музыкой толстых". При звуках джаза в воображении Пешкова почему-то неукоснительно вставал пугающий пролетарского писателя образ здоровенного и наглого детины, грозно размахивающего огромным фаллосом.
Первая джазовая пластинка была записана в Америке 12 марта 1917 года — в тот самый день, когда русский царь Николай II отрёкся от престола.
В газете "Труд" появилась статья: что пора возродить такие народные формы музыкального творчества, как марш.
Стало известно об отмене торжественного концерта в честь Дня милиции, и поначалу джазмены решили, что выплыли на свет крупные взятки или милицейский заговор против страны.
Наутро выяснилось, что умер Брежнев.
Стояла мощная охрана, но смерть оказалась сильнее.
Звучали печальные марши.
Со стен домов до самых тротуаров свисали красно-чёрные, как исслезненные глаза, державно-траурные флаги.
К Колонному залу тянулись фетровые шляпы и драповые волосатые пальто.
Во всех православных храмах по распоряжению властей отпевали раба Божьего Леонида.
Его смерти боялись все, потому что ожидали только худшего.
Музыканты вспоминали знаменитый лозунг пятидесятых годов: "Сегодня он играет джаз, а завтра родину продаст". И красочный агитплакат "От саксофона до ножа — один шаг" с соответствующим рисунком. Говорили, что предполагалось даже демонтировать линию на ленинградском заводе музыкальных инструментов, где производились отечественные саксофоны, но потом оставили эту затею (и, кстати, зря, потому что извлечь из этих самоваров музыку не удавалось пока что никому).
Все это, понятно, было в духе времени (и пространства, конечно, — вспомним ныне дикий призыв в американских кабаках начала века: "Не стреляйте в пианиста — он играет, как может") — но утешало мало.
При захоронении Брежнева раздался непонятный гулкий звук — как будто от удара. Оказалось — солдаты почётного караула выронили тяжёлый саркофаг, и он грохнулся об катафалк, издав усиленный динамиками тот самый стук — знак извечной советской халтуры.