сделать шесть
платных прививок, ибо я уже два месяца серьезно больна (нарывы), и у меня затронуты железы и жилы левой руки. Может быть всё это
редакции не касается, но я и не упоминала бы об этом, если бы не знала за собой
и юридической правоты.
Просить о помощи, иногда, бестактно, но просить своего — только разумно. «240 фр<анков> не спасут». Никакие сотни не спасут, но всякий франк выручит.
Если нужно, милый Вадим Викторович, сообщите мое письмо редакции, и если она найдет нужным доплатить причитающуюся мне сумму, очень прошу — поскорее: на мне висит школьный долг и мне не на что начать лечение [682].
Всего доброго
М.Цветаева
Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 54–56. Печ. по тексту первой публикации.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
1-го июня 1934 г.
Если Вы со мной согласны, что лучшая благодарность — радость дару (и дарящему!) я бы хотела, чтобы Вы посмотрели на мою, именно посмотрели — глазами — во-первых, как пакет открывала, нет — до открытия восхитилась его весу (столько надежной радости!) потом — виду: синему охранному картону, в котором лежали, и даже стояли, вросши друг в друга оба тома, затем — готическому шрифту (обожаемому!) затем — виду имен — северных, норвежских, любимых [683].
И вот, поймите меня: <крутилась> до вечера 2-го дня, не только не читала и не листала, руками не трогала: как зарыла в изголовье кровати, (совершенно как пес — любимую кость!) так даже и не касалась, и м<ожет> б<ыть> даже, как пес, потихоньку рычала — как достоверности ожидаемой радости: пира: Schmaus! [684]
(Так я, с самого детства, никогда сразу не читала письма*. Теперь — читаю, п<отому> ч<то> большинство из них от редактора Совр<еменных> Записок — последнего московского городского головы — Руднева [685] — с очередной гадостью, то ли — гонорарной, то ли рукописной, а впрочем одной и той же: либо гонорар сокращен, либо рукопись сократить. Такие письма (гадостные) читаю — сразу: так пес сразу кидается на подозрительную вещь.)
Теперь о книге (ведь Вы ее — отчасти — автор!) Прочла пока треть I тома. Это — поток. Поток рода, кровь создающая и передающая те же лица вдоль недвижных берегов времен. Лиц нет, есть лицо — рода. (Помните, Вы мне писали о той первой Вареньке и затем о второй: «не верю в простоту в этой семье», — значит: в этой крови*! Значит Вы эту силу — знаете. Как мне спокойно, уверенно, свойственно — Вам писать!) Лицо — рода и лицо — природы. Такую книгу (не книгу, а глыбу!) мог написать, поднять только мужчина, я* бы — не могла, (и Унсет, моя равная сила, уже не смогла), у меня всякий — о*н, данный, невозвратный, и даже себя, такую переполненную предками, я не ощущаю — ими. Они все, вместе сложась (скрестясь, смеся*сь) дали — меня. И да*льше меня — не будет. На мне — та — кончается, хотя у меня есть дети. (Дочь — не в меня: не в них: не в то, она целиком в семью отца, сын — мой — только по силе, но наполнение ее — другое: не лирик. Мой сын — побег моей силы, не моей сути: ветвь, имеющая далеко отойти и покрыть своей тенью другую землю.)
А у этого Олафа Дууна — впрочем, только треть I тома и м<ожет> б<ыть> и он дойдет до последнего в роду — отец — тот же сын — тот же внук — тот же правнук, так что в конце концов читаешь всё про одного.
Великолепные ландшафты. Как беден богатый юг перед бедным севером! Я теперь четырех северян знаю: Андерсен, Лагерлёф, Сигрид Ундсет и Олаф Дуун — и это всё одной породы: порождение почвы. И один сильнее и богаче другого. (В каждом почва еще раз сильней!) Гамсуна забыла — тоже родную силу, переборовшего (как впрочем, и его современница гениальная Лагерлёф) убийственный для творчества конец прошлого века. Самый волшебный — Андерсен, самая своеобразная — Лагерлёф, самая человечная — Ундсет, и самый целеустремленный (упорный) — Олаф Дуун. (Все — волшебные, все своеобразные, все — человечные, я только говорю о перевесе — на фоне той же силы.) [686]
Но простите за этот «северный обзор», во-первых — это некий естественный возврат к источнику (Вам), во-вторых — север моя совсем не «литературная», а жизненная, кровная, душевная, жаркая страсть, весь, с Нибелунгами [687], с финнами, с фьордами, с той природой, которой я никогда не видала и не увижу, но которая — моя. Которую — узнаю*.
Север — любовь с преткновением, юг слишком просто любить, кто его не любит? (а я* — как люблю!) То же самое, что любить сиамского кота. [Даже стыдно] (от заведомости, навязанности в любовь.) О как мне бы хотелось еще прожить сто жизней (назад, не вперед!) чтобы познакомиться со всем, что я знала, глазами увидеть все, что видела — закрыв глаза! Нищенство [моей] жизни — го-о-ды! — Вы себе не представляете. Нищенство, т. е. просто отсутствие впечатлений. Вот уж пятое лето (и зиму, но лето — особенно больно) всё та же опушка кламарского «леса» — с сардиночными коробками и жирными газетами, с вытоптанной навсегда травой. А как я и за такую мизерию — держусь! Все-таки — листья. Ведь — либо Париж на круглый год, либо — это (подобие природы и свободы.) И вот, выбрала еще раз это (разве это — выбор??) т. е. сняла квартиру на 6-ом этаже (без лифта, но это другие боятся — без лифта, я — лифта боюсь! Кроме того с лифтом сразу дороже на тысячу годовых франков), итак, без лифта, под самой крышей, летом будет свинцовая камера Эдгара По [688], зимой — холодильник, хотя консьержка и заверяет, что — теплица. С двумя отвесными, узкими и очень страшными, как из страшного сна, балконами, которых я, помимо всякой лирики, боюсь из-за сына, не могущего равнодушно видеть выступа, чтобы