потерпевших долю сиротскую. Говорили, я чаю по сплетенному делу, будто на вдове жениться хотел — Федор-то Петрович, да не судьбе так быть, значит — я подвернулась в жены-то…
Бабушка помолчала. Оправила под волосником гладко убранные волосы и продолжала дальше:
— Ну, вот, пришел Федор с работы, перед заговеньем Филипповым, сел на лавку, опустил головушку. Что, говорю, с тобой, Федор Петрович? А он: ох, говорит, Аринушка, плохо что-то мне… а руками голову поддерживает…
Собрала я поужинать. Похлебал он щец, да каши гречневой покушал и прилег на лавке.
Ты бы, мол, Федюша, на кровать расположился, коль недужится очень, а он рукой махнул: томит-де уж больно…
Я туда-сюда. Уложила ребятенок на полатях. Посуду прибираю за перегородкой вот этой. Думаю, приберу посуду да сбегаю на погребицу за капустным рассолом, а он, сердечный, как взноет: батюшки, Аринушка… Бегу, а Федор Петрович на ногах стоит, о стену опершись, а руками нутро разрывает… Я в обымку поддерживаю его… Сполз он на пол по стенке; бледный — лица нету, и мне уже в шепоте говорит: «Умираю, Аринушка… На тяжелую жизнь оставляю тебя с малыми…» Только его и было…
Старуха не смахнула слезу — и она долго искрилась на ее щеке… Помолчала. Вздохнула.
— Да, внучек, не дай Бог злому ворогу столько тоски хлебнуть, сколько мне пришлось после мужа любезного… До того дело дошло — чужому и не выскажешь. Приходит бывало час, улягутся ребятишки, а я сяду на лавку как очумелая и жду… И хлеб-соль на столе поставлю. А он в сенное оконце: тук, тук и — входит, сокол мой ненаглядный… За стол со мной сядет, а уж я смотрюсь не насмотрюсь на него… Слезы так и хлещут… Как запоет петух, — как свечка загаснет, все и нет его… Обымать даже пыталась, а он отстраняется, спину-де зашиб — не трогай, Аринушка…
Привороты-отвороты разные пытала, и вот одна баба заовражинская и поведала мне: «Ты, — говорит, — бабонька, со спины его ничего не узнаешь… Сделай так, как я скажу тебе: сидеть, беседовать будете, а ты в нарочно и урони ложку, или что там другое, на пол… Потом наклонишься к полу, чтоб поднять — там тебе и будет все: либо такой, либо этакий окажется гость твой…». Да что говорить-то, и сейчас вспомнишь, так по спине озноб ходит…
— Бабушка, а дальше что было? Бабушка, милая… — начинаю ласкаться я к бабушке.
Арина Игнатьевна оправилась, отерла лицо белым с розовой каймой платком и посмотрела с улыбкой в глубину моих глаз.
— Аль больно знать надобно?.. Ну, что же, ты у нас особенный, кречетом из нашего гнезда вылетел — только сердце не отворотил…
— Ну, так вот — просто и коротко закончила свой рассказ бабушка, — уронила я ложку, как приказано было, — наклонилась за ней к полу, а под столом хвостище, как змея черная… Грохнулась я об пол да уже в больнице только и пришла в себя… Шесть недель в жару находилась, а после — как отрезало…
Глава третья
Линии сходятся
Отцу моему было около четырех лет, когда умер дедушка Федор Петрович. Он был самым младшим среди братьев. Арина Игнатьевна целыми днями работала по людям, чтоб прокормить и вырастить четверых сирот.
Дети были предоставлены самим себе, босые, в одних рубашонках боролись они с переменами зимы на лето. Сергуне, как самому маленькому, чтоб не отстать от старших, было всех труднее в этой борьбе. Все детские болезни перенес он, до того как стал себя помнить, за ними последовали и тиф, и дифтерит, и «горячки».
Мой отец не любил рассказывать о своих несчастьях даже своим близким, но сведения о его детстве от посторонних заставляют удивляться, каковы должны быть запасы наследственного здоровья, чтоб оставленному без помощи ребенку среди этих полчищ бацилл и микробов выжить, победить их. Результаты сказались, — отцу впоследствии недохватывало как бы некоторой доли водкинской силы, по сравнению с братьями.
Когда старший брат отца Григорий Федорович был принят артелью на ссыпку как полномощный работник — положение в доме полегчало: стало возможным подумать и о девятилетнем Сергуньке. Попыталась Арина отдать сына в школу, но из этого ничего не вышло — у мальчика от всякого условного восприятия-образования буквами слова начинались головные боли. Это было понято как лень, — Арина Игнатьевна жестоко наказывала сына. Как к самозащите, мальчик прибег к хитрости: направляясь в школу, он шел на Волгу, где работали уже оба брата, складывал в укромное место под амбар орудия учебы и начинал привыкать к вольной родной профессии, восстанавливая утерянное здоровье и закаляя мускулы. Ученье было оставлено…
На семейном совете брат Григорий сказал: «Слабоват он, боюсь, мамаша, для ссыпки, в нем выдержки жильной не хватит, Сергуньку бы к ремеслу какому ни на есть припустить».
Арина нашла совет резонным — отец был отдан в ученье к сапожнику.
В России существовало поверье: не все пьяницы суть сапожники, но все сапожники — пьяницы. Акундин, сапожный мастер, был пьяницей в широком, затяжном смысле этого слова.
Варка вара, крученье дратвы со вставлением в нее свиного волоса; дальше мочка и растяжка товара; потом шов голенища; все эти первоначальные дисциплины прерывались бесчисленными антрактами для беганья к «Ерманихе» за шкаликами. И когда оказавшийся смышленым ученик дошел до кройки подъема и до заканчивания целого сапога, он уже не уступал и по шкаличной части своему учителю. Плохо кончил Акундин, сапожный мастер. Надо сказать, отец всегда относился с почтением и с благодарностью к своему учителю и нет-нет да принесет, бывало, об Акундине весточку, а весточки становились все хуже: «мерещиться стало Акундину», «в больнице от пьянства лежал Акундин». Однажды отец вернулся с базара бледный, взволнованный, прямо с места события; Акундин зарезал в куски жену свою кроильным ножом, исполосовал самого себя и в страшных муках умер, побежденный водкой. С этого дня отец навсегда перестал пить. Что касается ремесла, ученик его честно воспринял от учителя формулу: прочность сапога — залог его долговечности. Деревенские заказчики были без ума от работы отца. Им он главным образом изготовлял «холодные калоши» — это