Проходили месяцы. Одобренная Пановой на расстоянии, я не сделала ни единого шага, чтобы расстояние это сократить. И как-то само собой получилось так, что, хотя я теперь и бывала в Союзе писателей, мы с Верой Федоровной ни разу не столкнулись ни в небольших гостиных, ни в узких коридорах шереметевского особняка. Я даже старалась, чтобы этого не произошло, раз никто из весьма солидных и подчеркнуто благорасположенных ко мне писателей не дал себе труда нас познакомить. Происходило странное: беседуя со мной, солидные мужи раскланивались с проходившей мимо Верой Федоровной, а как только она удалялась настолько, что уже не могла расслышать, повторяли мне без конца одни и те же ее хорошие слова о моем первом рассказе со зловещим, однако, примечанием: «Не к добру это, учтите, Панова терпеть не может пишущих женщин!»
Меж тем проницательная Вера Федоровна угадывала закадровый смысл этих сценок, что вскоре конечно же подтвердится. А о «благорасположенных» ко мне творцах прекрасного я упомянула еще и ради мудрейшей истины, которая открылась мне когда-то в школьные годы и, увы, не утратила остроты по сей день: «Запомните, — говорил один почтенный тифлисец-грузин своему сыну, а заодно и мне, — искусство облагораживает далеко не всех, кто им занимается!»
Так меня и не представили Пановой. Мы познакомились сами в начале пятьдесят четвертого года. В конце концов произошло то, что не могло не произойти: обычным будним пасмурным днем в плохо освещенном коридоре, ведущем в правление Союза писателей, я увидела идущую навстречу Веру Федоровну и до отчаяния напряглась, потому что нет для меня ничего ненавистнее, чем навязываться, а в этой ситуации не поздороваться было бы просто дико. Пока я, пылая от смущения, гадала, как поступить, мы сблизились настолько, что мне уже видна была ее лукавая улыбка. Я молча наклонила голову, что скрыло малиновое лицо и вполне могло сойти за поклон.
При следующей встрече Вера Федоровна первой произнесла свое певуче-растянутое «здра-авствуйте». Я сразу уловила многозначность этого долгого «а»: от сдержанного юмора — до категорической исчерпанности приветствия, за грань которого сам не перешагнешь.
Запись от седьмого мая 1954 года коротка и бестолкова: «Сегодня впервые говорила с Верой Федоровной Пановой. В том, что она пришла к нам на занятие, есть доля и моей заслуги. Я очень рада этому, но еще больше благодарна Вере Федоровне за то, что она не осталась на обсуждение моего «Первого снега». Уходя, очень хорошо подала руку. В среду, наверное, пойду к ней».
Следующая запись, еще более невразумительная и короткая, сделана тринадцатого мая и приходится на упомянутую среду.
Не без раздражения листаю свои рабочие тетради тех лет. Сколько в них сторонних, скрупулезно зафиксированных мелочей из мира вокруг и буквально крохи о важнейших событиях жизни моей. Причины две.
Первая — скрытность. Вторая — самонадеянность человека с цепкой памятью. Значительное, мол, не забудется. Это и верно и нет. Память — дама капризная… Халдскую клинопись зачем-то помню до сих пор, а в чем «моя заслуга» в тот весьма важный для меня день — ума не приложу. Видимо, что-то было и… когда-нибудь, совершенно случайно, может, и всплывет! Запомнилось ведь не только все, что вобрали в себя три часа первого посещения Пановой; помню и тревожные мысли, с какими уходила из квартиры номер четыре, медленно спускаясь по железной, как бы висящей под сводами парадного лестнице. Восстановить все это можно, за исключением одного: выпуклой, емкой, яркой речи Пановой с ее меняющимися ритмами и неожиданным построением фраз.
Почему не записала их, придя домой?.. Знаю. Вернулась подавленной. А вот сейчас, когда пишутся эти строки, отчетливо вижу, как потрудилось сито времени, пропустив пустяки и удержав бесценное вечное — характер!
Три его черты выявились сразу: уменье, нет — искусство слушать! Затем ошеломляющая и непривычная особенность на глазах меняться до неузнаваемости. Потом пойму, отчего это. Просто Вера Федоровна не давала себе труда скрывать (в любых обстоятельствах) ни своих впечатлений, ни своих настроений. И наконец, главное — железный порядок во всем! Даже в том времени, которое она так щедро дарила людям. В особенности начинающим свой крестный путь в горячо любимом ею ремесле.
Из всего этого вытекала и складывалась особая черта ее характера — дисциплинировать всех, с кем соприкасалась. Даже в общественных местах достаточно было ее молчаливого появления. Кстати, никогда не опаздывая, Вера Федоровна появлялась незадолго до начала любого мероприятия. Я убеждена: нет человека, кто бы сказал, что видел Панову болтающей в кулуарах. За это, между прочим, определенная часть литераторов, путая деловитость с гордыней, злословила о ней.
Дом на Марсовом поле ― это все равно, что дом в Лаврушинском переулке для москвичей. Жили в нем Юрий Герман, Эльмар Грин, Вера Панова, Леонид Рахманов и другие известные писатели.
Двери открыла мне сама Вера Федоровна, что было неожиданностью и заставило инстинктивно подобраться, В полном молчании она повела меня через странно paзгороженную прихожую. Молчала и я, не видя вокруг ничего, кроме шествовавшей впереди хозяйки дома, отметив лишь, что по своей квартире она ходит той же степенной, полной достоинства походкой, что и по Таврическому дворцу.
Моя сдержанность, как мне объяснили потом, и была залогом долгой и щедрой встречи. Те, кто с порога начинал тараторить, у Пановой не задерживались.
В кабинете Вера Федоровна жестом указала мне место подле своего письменного стола, а когда мы обе сели, озарилась улыбкой, которая откровенно выразила удовольствие от этого молча выполненного ритуала. Затем какой-то шуткой сняла с меня напряжение, и… произошло непостижимое: исчезла Вера Панова с ее громадным авторитетом, и рядом уже была Вера Федоровна — собеседница с ее вдохновенной энергией, блеском мыслей и глаз, вспышками озорного юмора при крайне доверительной откровенности.
Это не только бодрило — я вдруг почувствовала себя гораздо ярче и умней. Такова не имеющая названия сила ЛИЧНОСТИ, обогащающая каждого, кто соприкасается с нею.
На этой волне прямоты и чистосердечия, не понукаемая вопросами, я рассказала о себе самое существенное, а это гораздо больше, чем все!
Поразительно чутко и глубоко слушала Панова. Тут уместнее даже слово «внимала». Вдруг Вера Федоровна сняла с лица оживление, как снимают очки, отчего оно сразу сделалось отчужденным, и… залегли между нами расстояния — судеб, положений, лет.
Панова медленно раскрыла оказавшийся под рукою альманах «Молодой Ленинград» с тем самым первым моим рассказом, задумчиво провела ладонью по развороту и деловым тоном произнесла: «Тут следы хорошей школы: чеховской, тургеневской… а что дальше?»