Она еще носит траур. На ней черная креповая накидка чуть не до пят.
Ночует Анриетта у сестры, которая замужем за богатым бакалейщиком. У них двое детей, Анриетта присматривает за ними по вечерам вместо няньки.
Валери волнуется куда больше подруги.
— Уверена, он ходит сюда из-за тебя. Валери принимает на себя роль посредницы.
— Его зовут Дезире. Дезире Сименон. Двадцать четыре года. Служит бухгалтером в страховой компании.
До сих пор Дезире пропадал вечерами в благотворительном обществе: он участник любительского кружка — суфлер. На службе к его услугам пишущая машинка, поэтому он еще и перепечатывает роли.
Дезире представился старшей сестре Анриетты и ее мужу — бакалейщику Вермейрену. Оба нашли, что у молодого человека нет будущего.
Тем не менее Дезире и Анриетта поженились.
Скоро он придет. Уже идет — как всегда, неторопливым упругим шагом, с размеренностью метронома переставляя длинные ноги.
— Боже мой, Валери!.. Дезире пришел!
К счастью, акушерка следует за ним по пятам и выставляет его за дверь.
— Идите-ка погуляйте. Когда все закончим, я вам посигналю в окно лампой.
Витрины, одна за другой, скрылись за железными шторами. Растаяли в темноте замерзшие зазывалы из магазинов готового платья. Трамваи проходят Реже, зато грохоту от них больше.
По соседним улочкам разбросаны несколько кафе, прячущиеся за матовыми стеклами или кремовыми шторами. Но Дезире ходит в кафе только по воскресеньям, в одиннадцать утра, и всегда в одно и то же — в кафе «Ренессанс».
Он уже поглядывает на окна. Забыл думать о еде. То и дело лезет в карман за часами. Разговаривает сам с собой.
В десять на улице, кроме него, ни души.
Дважды он поднимался наверх. Прислушивался и убегал со сжавшимся от ужаса сердцем.
— Простите, господин полицейский… Полицейский торчит без дела на углу под рекламой, изображающей огромные часы с неподвижными стрелками.
— Не будете ли вы любезны сказать, который точно час?
И смиренно, с вымученной улыбкой поясняет:
— Когда ждешь, да еще ждешь такого события, время ужасно тянется! Представляете себе, моя жена… У нас с минуты на минуту будет ребенок.
Время от времени мимо, подняв воротник, кто-нибудь проходит, и шаги еще долго слышны в лабиринте улиц. Под каждым фонарем, каждые пятьдесят метров, — желтый круг света, а по нему — косые штрихи дождя.
Ужасно, что никогда до последней минуты не знаешь…
Когда мы ждали нашего третьего… — начинает полицейский.
Дезире без шляпы, но он этого не замечает. Он носит целлулоидные манжеты; при каждом движении они сползают на руки.
Двадцать пять лет. Пачка папирос докурена, а идти за новой слишком далеко.
— Вдруг акушерка забыла про лампу!..
В полночь полицейский, извинившись, уходит. На улице теперь ни прохожих, ни трамваев, только звук далеких шагов и запираемых дверей.
Наконец-то сигнал лампой!
Ровно десять минут первого. Дезире Сименон срывается с места как бешеный. Длинноногий, он перепрыгивает чуть ли не через целые лестничные марши.
Анриетта!
Тс-с! Не надо шуметь.
И тут из глаз у него брызжут слезы. Он сам не понимает, что делает, что говорит. Боится прикоснуться к младенцу.
Анриетта в постели, только что застеленной простынями, которые она сама вышивала к этому дню. Она слабо улыбается.
— У нас мальчик.
А он, отбросив ложный стыд, не обращая внимания на Валери и акушерку, говорит ей сквозь слезы:
— Никогда, никогда не забуду, что ты дала мне счастье, какое только женщина может принести мужчине.
Я помню эти слова наизусть — мама мне их часто повторяла. Она, не без иронии, поминала их и отцу в минуты размолвок.
Я родился в пятницу, 13 февраля 1903 года, в десять минут первого.
— Который час? — спросила мама, на мгновение вырвавшись из забытья.
Ей ответили.
— Боже, он родился в пятницу тринадцатого! Не надо никому об этом говорить.
Она упросила акушерку молчать, и та ей пообещала.
Вот почему в понедельник, придя вместе со своим братом Артюром в муниципалитет регистрировать мое рождение, отец с невинным видом продиктовал:
— Родился в четверг двенадцатого февраля. Такова, милый Ман, главная страница моей жизни:
мне ее много раз рассказывали твой дед, бабка и славная Валери.
Я говорю — Ман, потому что сейчас, в декабре 1940 года, тебя зовут именно так. Вернее, ты сам придумал себе это имя — Ман: тебе всего девятнадцать месяцев и ты еще не в силах выговорить «Марк».
Твоего деда, высоченного Дезире с такой красивой походкой, тебе не придется увидеть: он давно умер, но я все-таки постараюсь, чтобы ты его полюбил.
На собак, кошек, коров, лошадей и цирковых слонов ведется родословная. Но что толку? Они понятия о ней не имеют, и в сущности, их генеалогия — просто способ набить им цену.
Некоторые люди тоже обладают родословной и кичатся ею — дескать, их-то предков никогда не держали ни на цепи, ни в клетке; но трудно отнестись с полным доверием к их дворянским грамотам.
А я, за неимением генеалогического древа, попытаюсь описать тебе среду, из которой ты вышел.
Как я уже сказал, сейчас декабрь. Говорят, Сименоны родом откуда-то из-под Нанта, но никаких доказательств у меня нет. Слышал я об этом от моего деда — я тебе о нем еще расскажу.
— Наш предок, капитан наполеоновской армии, во время русской кампании был ранен, при отступлении застрял на одной ферме в Лимбурге, где его подлечили, и он женился на хозяйской дочке.
Я предпочел бы, чтобы наш предок и впрямь оказался капитаном, как подобает персонажу семейной хроники, но не исключено, что он был простой солдат, — и это ничего не меняет. Ничто не изменится и в том случае, если он женился не на хозяйской дочке, а на служаночке!
И все-таки, хотим мы этого или не хотим, от Нанта нам никуда не уйти: писать свою хронику — и то я начинаю в Вандее, в Фонтене-ле-Конт.
Сейчас война, не очень-то, впрочем, обычная. В союзе с англичанами мы дрались против немцев. Точнее, немцы нас побили. Теперь они здесь, а англичане продолжают воевать.
Эту историю я расскажу тебе как-нибудь в другой раз: она отчасти и история твоего рождения, твоих первых шагов.
Так или иначе нам пришлось бросить наш дом в Ниёль-сюр-Мер, неподалеку от Ла-Рошели: там нас слишком часто навещали английские бомбардировщики.
Мы обосновались в Фонтене-ле-Конт, в доме, который принадлежит не нам. Мебель, чашки, стаканы — и те не наши. Это все равно как влезть в чужие ботинки.
А ты этого не замечаешь.