Я выбирал своего возможного героя еще в Москве. И впрямь: не писать же в серых пространствах осенней Балтики о цветистом ориентальном Тимуре Зульфикарове? Писать о нашем дервише поэзии необходимо в другом пространстве, имея другой, восточный вид из окна. Не подходил и шумный дебошир с колючими исповедальными стихами Леонид Губанов — о нем я буду писать в самой Москве с ее нервическими ритмами жизни и постоянными перепадами людского давления. Из выбранных мною для книги о поэзии XX века и ждущих своей очереди героев подходили к северной, балтийской атмосфере Готланда только двое — Николай Клюев и Иосиф Бродский. Но моему олонецкому земляку Клюеву не хватало на шведской островной земле русской фольклорности и трагической заброшенности, не хватало чистоты русской народной культуры. Как считал Бродский: «В Клюеве очень силен гражданский элемент: „Есть в Ленине керженский дух“. У него, как и у всякого русского человека, постоянно ощущаешь стремление произнести приговор миру. Да и лиризм, музыкальность стиха у Клюева… это лиризм секты… Русский поэт стихами пользуется, чтобы высказаться, чтобы душу излить». Да, холодная средневековая серость Готланда не для кержацкого поэта. Здесь мне понадобится где-нибудь по весне олонецкая изба. Николай Клюев из русских гениев XX века ближе всех к народной культуре, а тяготение Бродского к творчеству Клюева — еще одно свидетельство близости элитарного поэта к народным, северным корням.
Иосифу Бродскому, балтийскому отшельнику, с его всепоглощающей любовью к Балтике в любом его отрезке времени и пространства, несомненно близка и островная скалистобережная природа Готланда, несомненно близки балтийские стихи лучших классических поэтов Швеции, к примеру, Карла Микаэля Бельмана:
А ты размякни, старина,
и похвали подлунный мир,
видать, судьба у нас одна,
так вместе кончим пир… —
или же Эрика Густава Гейера с его знаменитым «Викингом», неспособным жить без все того же Балтийского моря:
Но мне не жаль, что я мало жил,
Что недолог был быстрый полет.
К великому храму божественных сил
Не одна дорога ведет.
Седые валы поют на ходу
Надгробную песнь — и могилу найду
Я в море.
Так после крушения викинг пел.
Он с морем боролся, крепок и смел,
А море играло добычей…
Поэтому я с радостью остановился для этой рабочей поездки на Бродском. Так же как он выбирал для животворного воздействия родных балтийских просторов скандинавские берега, для понимания и душевного прочтения его стихов я выбрал домик на Готланде с заботливыми хозяйками Леной и Гердой. Атмосфера в моей комнате с видом на стены крепости спокойная и творческая, не раз именно здесь останавливались близкие друзья Бродского, может быть, о нем и писали? Незадолго до смерти здесь жил белорус Василь Быков. «За трудный, ветреный, холодный, но и замечательный апрель бесконечно…» благодарную запись Балтийскому центру в комнатной книге отзывов оставил писатель. В той же книге Женя Попов, о котором я первым из критиков написал добрые слова после первых его рассказов в «Новом мире», пожелал удачи всем, кто остановится в этой комнате после него, значит, и мне. Надеюсь, удача ждет и мои записи об Иосифе Бродском, поэте трудном, ветреном, холодном, но и замечательном, как апрель на шведском острове Готланд…
А теперь я перехожу к необычному для Бродского, но оказавшемуся крайне важным для всего его творчества мотиву — северному смирению поэта в архангельской ссылке, в деревне Норенской. Получилось, что его как бы сослали в народ. Были и до этого у Бродского стихи о деревне, к примеру, еще в 1961 году:
В деревне никто не сходит с ума.
По темным полям здесь приходит труд.
Вдоль круглых деревьев стоят дома,
В которых живут, рожают и мрут.
<…>
Господи, Господи, в деревне светло,
И все, что с ума человека свело,
К нему обратится теперь на ты.
Смотри, у деревьев блестят цветы…
Совершенно каноническое, композиционно простое и мелодичное стихотворение, может быть, навеянное классическими примерами.
Да и с Русским Севером поэт познакомился задолго до ссылки. Неожиданно для себя я нашел его фотографию 1958 года — молодого паренька на коне в деревне Малошуйке той же Архангельской области. Когда-то именно здесь, в Малошуйке, мой отец, строитель железной дороги Григорий Бондаренко, и тоже на коне, впервые появился пред очами молоденькой семнадцатилетней учительницы начальных классов Валентины Галушиной, будущей моей мамы.
В том году в геологической экспедиции к северу от Обозерска Бродский боролся с комарами, участвуя в составлении геологической карты Советского Союза. Он таскал геологические приборы, нахаживал в день по 30 километров, забивал шурфы, словом, познавал Север своей шкурой. Эстетических впечатлений почти не осталось, всё комары выпили… «Но если говорить серьезно, то это мои университеты. И во многих отношениях — довольно замечательное время… Это тот возраст, когда все вбирается и абсорбируется с большой жадностью и с большой интенсивностью. И абсолютно на все, что с тобой происходит, взираешь с невероятным интересом». Но поэтических результатов та экспедиция не принесла. Пришлось Русскому Северу подождать второго его открытия уже повзрослевшим ссыльным Иосифом Бродским.
Зачем понадобились этот суд и эта северная ссылка ленинградским властям, и по сей день непонятно. Скорее всего, хотели выслужиться перед московской властью, поучаствовать в кампании — как раз в то время, под занавес хрущевской эпохи, развернулись гонения на фарцовщиков, тунеядцев и прочие «нетрудовые элементы», которые будто бы и мешали ускоренному построению коммунизма. К тому же питерские «органы», ревнуя к утраченному столичному статусу, всегда старались быть суровее московских. Ожидаемых выгод «дело Бродского» никому не принесло, однако его организаторы — первый секретарь Ленинградского обкома КПСС Василий Толстиков, прокурор Ленинграда Сергей Соловьев, судья Дзержинского райсуда Екатерина Савельева, секретарь Ленинградского отделения Союза писателей Александр Прокофьев, — жили долго и угрызениями совести, скорее всего, не мучились. Провокатор Яков Лернер, с чьего доноса и началось дело, клеветал на Бродского до конца жизни и умер за полгода до него.
Из ленинградских «Крестов» поэта везли через Вологду в тюремном «Столыпине» в Архангельск. Куда — он не знал. Там же, в этом тюремном вагоне, запомнилась ему встреча с пожилым крестьянином, о которой не раз он вспоминал, когда речь в эмиграции заходила о правозащитном движении. «И вот в таком вагоне сидит напротив меня русский старик — ну какой-нибудь Крамской рисовал, да? Точно такой же — эти мозолистые руки, борода… Он в колхозе… мешок зерна увел, ему дали шесть лет. А он уже пожилой человек. И совершенно понятно, что он на пересылке или в тюрьме умрет. И никогда до освобождения не дотянет. И ни один интеллигентный человек — ни в России, ни на Западе — на его защиту не подымется. Никогда!.. ни Би-би-си, ни „Голос Америки“. Никто. И когда видишь это — ну больше уже ничего не надо… И когда ты такое видишь, то вся эта правозащитная лирика принимает несколько иной характер».