Ознакомительная версия.
Одним словом, матушка была счастлива, узнав, что я еще остаюсь в институте.
Наступил день выпуска. Институтская церковь переполнена народом. Мои подруги, не пожелавшие дольше учиться, в первый раз, как птички из клетки, вылетают на волю. Все они в пышных белых платьях, в белых кушаках, в белых перчатках. Все они взволнованы: у многих на глазах слезы, щеки даже у бледных воспитанниц горят румянцем.
Я стояла у стены в своем старом форменном платье, и страшная тоска сжимала мне сердце.
"Счастливицы! — думала я. — Завтра их не разбудит ни свет ни заря проклятый звонок. Вместо криков и брани классных дам, они услышат ласковые голоса родных. Зачем, зачем я осталась? Ничего не выйдет из моего учения, да и на что оно мне пригодится?"
Я посмотрела кругом: среди мужчин и пестро разодетых дам (родственников выпускных) я увидела Ушинского.
И вдруг во мне закипела злоба против этого человека, который уговорил меня остаться в институте. Чтобы не разрыдаться, я вышла из церкви, и в первый раз в жизни никто не обратил на это внимания.
Я побежала в пустой класс и в отчаянии, опустив голову на парту, горько заплакала. Но тут я услыхала позади себя торопливые шаги Ушинского. Бежать уже было поздно, и я почувствовала, что если он со мной заговорит, я выскажу ему все в глаза. На его вопрос о том, что я здесь делаю, я не ответила, боясь, что голос выдаст мои слезы.
— Что вы вечно стесняетесь? — сказал он, подвигая стул к моей скамейке и положив свой портфель на парту. — Ну, скажите откровенно, — ведь вам взгрустнулось потому, что не удалось сегодня, как подругам, надеть беленькое платьице и белый кушачок? Пожалуйста, отвечайте откровенно. Да не смущайтесь вы меня!
Однако я не только не смутилась, но почувствовала прилив "отчаянности", совсем было исчезнувшей в последнее время.
— Чего мне стесняться? — начала я запальчиво. — Ведь все равно вы всегда издеваетесь над нами…
Но Ушинский прервал меня:
— Это какое-то печальное недоразумение, — сказал он. — Если иногда, слушая вас, я и улыбаюсь, то поверьте, без всякой злой мысли. Издеваться над вами не станет ни один здравомыслящий человек. Разве вы виноваты в том, что вас здесь ничему путному не научили и привили дикие и смешные понятия?
Затем он снова спросил, что я делала с тех пор, как возвратилась из церкви.
— Ничего не делала, — отвечала я резко.
Ушинский покачал головой:
— Как это можно сидеть, ничего не делая? Человек, собирающийся серьезно работать, должен давать себе отчет в каждом проведенном часе.
Последние слова дали новый толчок моему "отчаянному" порыву. Не заботясь о впечатлении, которое я могу произвести на Ушинского, я стала высказывать ему все, что было у меня на душе.
— Да, мне не только взгрустнулось… Я просто прихожу в отчаяние… — говорила я. — Но не потому, что я не могла надеть белое платье, а потому, что согласилась остаться в институте продолжать учение, которое меня вовсе не привлекает. В ученые лезть я не собираюсь, а "синим чулком" называться не хочу.
— Да чего вы из кожи лезете, чтобы показать мне всю вашу институтскую пустоту, — прервал поток моих речей Ушинский. — Скажите откровенно: вы хотите этими словами уязвить меня, причинить мне неприятность? А между тем вы одна будете в накладе, если уедете из института с такой пустой головой… Если вы решили не учиться, так вам, конечно, лучше просить родственников взять вас завтра же отсюда.
— Несчастнее меня нет человека на свете! — всхлипывала я, не стыдясь слез, катившихся градом по моему лицу. — Моя мать, моя родная мать, вместо того чтобы стремиться как можно скорее меня увидеть после такой долгой разлуки… приходит в восторг оттого, что я могу остаться здесь еще…
— Вы не имеете ни малейшего права так говорить о своей матери, — сказал Ушинский строго. — Это, знаете ли, совсем нехорошо с вашей стороны. Я сам получил от нее недавно письмо и нахожу, что она на редкость разумная женщина: вместо жалких слов, нежностей и сентиментов, она высказывает одно желание, чтобы ее дочь была образованной девушкой, чтобы она училась и трудилась.
От этих слов мое злобное настроение как-то сразу рассеялось. Сознание, что Ушинский защищает мою матушку, было мне очень приятно. Но что могла она ему писать?
— Скажите, — обратилась я нерешительно к Ушинскому, — когда вы прочли письмо моей матушки, вы не подумали, что она к вам подлизывается?..
Ушинский расхохотался.
— Ну вот, вы опять решите, что я издеваюсь над вами! Но разве можно оставаться серьезным, слушая, как вы выражаетесь! Уверяю вас, я не нашел, что ваша матушка подлизывается ко мне. Очевидно, я лучшего мнения о ней, чем ее родная дочь, — прибавил он, улыбаясь. И, заметив, что мое волнение окончательно улеглось, он заговорил о другом: — Мне кажется, что тучи рассеялись, и теперь можно приступить к делу. Итак, решено, вы останетесь здесь, несмотря на ваше отчаяние. Так принимайтесь же за чтение. Я захватил для вас том Белинского и несколько томов Пушкина. Окажите мне маленькое доверие: начинайте сейчас же читать "Евгения Онегина" и затем немедленно статью Белинского о нем. Так читайте и остальные вещи Пушкина. Я бы хотел еще, чтобы вы по этому поводу написали все, что вам придет в голову. Если вы добросовестно отнесетесь к моей просьбе, даю вам слово, что вашу досаду как рукой снимет.
Я молчала. Краска стыда залила мои щеки. Теперь мне было мучительно стыдно за все, что я наговорила Ушинскому.
Был март, когда институтки покинули Смольный. А занятия в седьмом классе должны были начаться только через месяц. О нас, оставшихся по доброй воле в институте, начальство не издало никаких приказов. Какие классные дамы должны были руководить нами, что они должны были заставлять нас делать до начала занятий, — никто не знал.
Классные дамы заявили, что они вовсе не желают торчать с нами, раз это не входит в их обязанности. И действительно, они не обращали на нас никакого внимания.
— Пусть их околачиваются, как знают, — говорили они про нас.
И мы околачивались: кто сидел в классе, кто в дортуаре, кто отправлялся в лазарет.
Времени для чтения было много, и я добросовестно принялась за книги. Чем больше я читала, тем больше увлекалась чтением. Очень скоро я поняла, что это дело не привлекало меня до сих пор потому, что я знала классиков только в отрывках, а объяснения Старова лишь сбивали с толку. В несколько дней я так пристрастилась к чтению, что институтский колокол, отрывавший меня от него, сделался моим злейшим врагом. Я забыла все на свете и читала, читала без конца. Читала днем, а часто и ночью.
Ознакомительная версия.