Иван Александрович Гончаров. Из письма С. А. Никитенко. Швальбах, 14 (25) июля 1868 года:
Я теперь пишу 34-й лист — и если меня не потревожат, то буду продолжать в Париже или Булони. Но я боюсь, сильно боюсь: против меня ведется неутомимая интрига и мне трудно ладить. Я могу упасть нервами и духом, и тогда какой роман возможен!
Петр Дмитриевич Боборыкин:
<…> Мне привелось услыхать от него одну весьма ценную подробность о том, как писался «Обрыв». <…>
Последнюю часть «Обрыва», задуманного им так давно, он писал за границей, на водах и, если хорошо помню, в Париже.
— Целыми днями писал я, — рассказывал он, — с утра до вечера, без всяких, даже маленьких, остановок, точно меня что несло. Случалось написать целый лист в день, и больше, и так быстро, что у меня делалась боль в пальцах правой руки, и я из-за нее только останавливал работу.
Иван Александрович Гончаров. Из письма М. М. Стасюлевичу. Париж, 19 (31) июля 1868 года:
Тут было дня два с тучами, грозами и т. п. Я перед дурной погодой не сплю, хандра моя усиливается, мозговые нервы раздражены и плодом этого — отвращение ко всему в жизни и к самой жизни.
Однако же дурная погода не есть исключительная причина моего сплина: он имеет некоторые основания. Прежде всего это — отсутствие всякого огня и света в жизни, и оттого мне вообще скучновато. А если и есть огонь, так это тот только, который присутствует в тетрадях, находящихся теперь у вас, если вы не потеряли их. И в этом не все я виноват, а и природа вообще, и обстоятельства, и, наконец, моя странная, едва понятная мне самому натура.
Словом, я человек конченный: говорю это чуть не со слезами — и теперь уж больше и не жалуюсь. Я во всем сам виноват, или опять-таки тоже натура, что я несчастлив. А я очень несчастлив, так что не умею себе и представить состояния хуже, в котором нахожусь. Не желал бы, чтоб оно делалось еще хуже, а кажется сделается.
Кроме натуры и погоды есть и обстоятельства. Мне некуда уйти от невзгод, нет у меня никакого «недра», т. е. близких. Те, которые предлагали быть оными, таковы, что я от них — как бы подальше.
А сам я никому не предлагал: боялся, а если бывали случаи, то обжигался. А неблизкие проделывали и проделывают еще и теперь такие «симпатии» со мной и в таком нестерпимом количестве, что хоть покупай у Devism'a (он же близко от меня) револьвер, да и пали себе в лоб. Дорог только, бестия, я приценялся. Маленький просит 60 фр., да и с такими пружинами, что когда он показал, как им владеть, и дал мне, то я и приступиться не умел. И зачем же пять или шесть стволов, когда и из одного можно пробить себе что угодно, даже мое брюхо? Он давал и одноствольный, но я на этот раз передумал и захотел жизни, поискать чего-нибудь близкого к ней — и пошел, и пошел горюном и остановился у одного окна: вижу — все аптекарские материалы, и с ними только одна книга на окне. Это показалось мне любопытно: я зашел и спросил, что за книга? Мне подали — читаю заглавие: Water closet — 1000 листов мягкой бумаги — 4 1/2 франка. Я никогда не покупаю книг, а эту купил. Вот она, на камине.
И тогда только, как купил, заметил несообразность. Там пистолет, т. е. конец всему, а тут 1000 листов, т. е. около трех лет жизни заручил себе! Завтра или послезавтра же исправлю эту несообразность: т. е. куплю и пистолет и положу рядом с этой книгой, и каждый день буду спрашивать себя to be or not to be[47]? Да еще череп где-нибудь достану — да!
Я решил не печатать — не потому, чтобы не хотел (Боже сохрани: я и права не имею, это мой долг печатать, если уже написано), а потому что мрачное предчувствие говорит мне, что что-нибудь да помешает печатать. Около меня раскинуты какие-то тенета, в которые меня ловят, как зайца, и травят собаками. И затравят — вы увидите. И все же я буду правее многих.
«Что за мрачные мысли, а уехали вы от нас веселый?» — скажете вы. Да, я отовсюду уезжаю веселый — и от вас тоже. Но мне все казалось, что будто и вперед меня бросились, и по пятам моим погнались — все обитатели и обитательницы Швальбахской улицы и все гулявшие там: и лейтенанты, и красавицы, и коровки — и даже большеголовый мальчик, или если не все, то некоторые, чтобы караулить, ловить меня, подводить, смеяться. Только вы одни с Любовь Исааковной и остались немножко за меня, все же против. И все мне кажется, что со мной случится впереди неприятность, что на меня обрушат какую-нибудь скверную, скандальную историю… И вот я и завожу себе револьвер, с одной стороны, и книгу Water-closet, с другой, чтобы решить: to be or not to be!
Поступите с моими тетрадями решительно как заблагорассудите. Если вы полагаете, что их стоит и можно печатать, то печатайте. Если же встретите препятствие — оставьте. Что же делать, если не судьба!
Иван Александрович Гончаров. Из письма А. А. Музалевской. 27 сентября 1868 года:
От хандры не спасает меня и занятие, некогда любимое, т. е. литература. Я было усердно стал работать летом, подвел свой старый труд к концу и даже уговорился с одним редактором печатать его. Да не достало терпенья. Начало залежалось и теперь старо, а вновь написанное надо много отделывать — и я махнул рукой и бросил. Редактор сердится на меня, я сержусь на себя и на свою старость — и ничего теперь не делаю, гляжу только задумчиво в окно и ковыряю в носу.
Иван Александрович Гончаров. Из письма С. А. Никитенко. Осень 1868 года:
В конце концов все-таки пришли к тому, что я отдаю рукопись Михайле Матв<еевичу>. (Стасюлевичу. — Сост.), и 1 ноября вероятно появится и объявление о выходе моего романа.
<…> Я читал первую часть и мне самому страшно, как это все старо, длинно, скучно.
Михаил Матвеевич Стасюлевич. Из письма А. К. Толстому. 1 декабря 1868 года:
Могу вам сказать, что сегодня 3 декабря, а часть «Обрыва», назначенная в январь, уже лежит на столе — сверстанная.
Из этого Вы заключите, что мы с Иваном Александровичем не дремлем и поработали в конце ноября — немало.
Он совсем здоров, не хандрит и выступает молодцом, но все же говорит, что первого января зароется в подушки так, что видны будут его посетителям одни только каблуки.
Дай Бог, чтобы наши критики не напали на него с свойственным им остервенением и дали бы ему покойно держать корректуру последующих частей.
Алексей Константинович Толстой (1817–1875), граф, поэт, драматург. Из письма М. М. Стасюлевичу. 13 декабря 1868 года:
Как я рад, что И. А. ожил! Этим он, конечно, обязан вам, как мы обязаны вам извлеченьем из тьмы кромешной его истинно прекрасного романа. Честь и слава вам! Не знаю, придется ли ему зарываться в подушки от критиков и показывать им каблуки, но от публики, наверно, не придется. Я не сомневаюсь ни одной минуты, что его «Обрыв» будет принят с восторгом.