Ребенок будто чувствовал, что в нем зреют мысли, которые нужно было научиться выражать, ибо они достойны того, чтобы быть изложенными. Впрочем, в свое предназначение верил только он сам. В глазах же наставников и товарищей юный Бальзак так и остался весьма заурядным человеком.
В коллеже Бальзак начал писать стихи. Увлеченный этой несвоевременной страстью, он даже начал пренебрегать уроками. В насмешку воспитанники, обращаясь к нему, постоянно повторяли фразу из создаваемой им трагедии: «О, Инка, король злополучный, несчастный!» Им казалось, что это очень остроумно. А ведь мальчик действительно был очень несчастен, но ничто не могло его исправить. Однако руководство коллежа отнюдь не было склонно поддерживать в подростке подобное увлечение, смешанное с гордыней.
В результате, как утверждает А. Моруа, никакого взаимопонимания между ними не было:
«Так он дошел до предпоследнего класса. Неумеренное чтение, видения, которые оно рождало в его мозгу, дни одиночества в карцере — все это привело к тому, что он впал в какое-то странное состояние полной отрешенности, болезненного оцепенения, и это тем более беспокоило наставников, что они не понимали причин такого состояния. А отрешенность эта была вызвана тем, что мысли его были далеко, что он пребывал в иных мирах, навеянных прочитанным. По мнению ораторианцев из Вандомского коллежа, Оноре Бальзак был нерадивым учеником — занимался он мало, и то, что с ним происходило, не было умственным утомлением. Мальчик исхудал, зачах и походил на лунатика, спящего с открытыми глазами; большей части обращенных к нему вопросов он попросту не слышал, и, когда его неожиданно спрашивали: „О чем вы думаете? Где витают ваши мысли?“ — он растерянно молчал».
Буквально все в коллеже ощущали в этом мальчике некое тайное противодействие. Никто не пытался понять его, все видели только, что он постоянно читает и учится не так, как следовало бы молодому человеку из приличной семьи.
Если словесные убеждения не давали эффекта, то на это у монахов-ораторианцев был свой особый метод, как добиться от детей почитания старших и воспитания смирения. У С. Цвейга по этому поводу читаем:
«Учителя считают его тупым или вялым, строптивым или апатичным, ведь он не может тащиться в одной упряжке с другими — то отстает, то одним скачком всех обгоняет. Как бы там ни было, ни на кого не сыплется столько палок, как на него. Его беспрерывно наказывают, он не знает часов отдыха, ему задают бесконечные дополнительные уроки в наказание, его так часто сажают в карцер, что на протяжении двух лет у него не было и шести свободных дней. Чаще и ужаснее, чем другие, величайший гений своей эпохи вынужден испытывать на собственной шкуре „ультима рацио“ — последний довод суровых отцов-ораторианцев: наказание розгой».
Но и это не помогало. В конце концов в коллеж была вызвана мадам Бальзак. Ей прямо с порога заявили:
— Ваш сын обладает массой всевозможных качеств, но, к сожалению, не теми, которые нам подходят. Мы ничего не можем поделать.
В результате в апреле 1813 года, в самый разгар занятий, странный воспитанник коллежа был увезен домой в Тур. Через месяц ему исполнилось четырнадцать лет.
* * *
Состояние ребенка испугало родственников. Сестра Лора нашла его «исхудалым, тщедушным, будто впавшим в оцепенение». Обожавшая Бальзака бабушка даже горестно воскликнула:
— Вот в каком виде возвращаются к нам из коллежа красивые и здоровые дети, которых мы туда посылаем!
Вид Бальзака в то время С. Цвейг описывает следующим образом:
«Четырнадцатилетний подросток, собственно говоря, впервые в жизни вступает под отчий кров. Родители, которые в прошедшие годы видели его только во время мимолетных посещений и которым он казался чем-то вроде дальнего родственника, поняли вдруг, что он совершенно преобразился — и внешне и внутренне. Вместо толстощекого добродушного крепыша в отчий дом вернулся измученный монастырской муштрой, щуплый, нервозный отрок с широко раскрытыми испуганными глазами, как у человека, испытавшего нечто чудовищное и непередаваемое».
Однако, заметив, что перемена обстановки, свежий воздух и общение с родными начали возвращать мальчику живость, свойственную его сверстникам, все вскоре успокоились. Суровой матери же веселость и разговорчивость сына даже стала казаться чрезмерной.
И все-таки какое это удивительное и сильное впечатление — вновь вернуться в родную семью после шестилетнего отсутствия! И на людей, и на вещи смотришь новыми глазами.
* * *
Тем временем у Бернар-Франсуа Бальзака начались серьезные неприятности. Его друг генерал Померёль был смещен со своего поста. Бернар-Франсуа, лишившись покровителя, тоже вскоре подвергся преследованиям со стороны нового префекта, барона де Ламбера. Его обвинили в злоупотреблениях, допущенных при надзоре за больницами.
Хотя ничего не было доказано, обстановка вокруг главы семьи Бальзак накалилась, однако Бернар-Франсуа ни при каких обстоятельствах старался не утрачивать хорошего расположения духа. Втайне же он предпринимал кое-какие меры, чтобы покинуть Тур. Как говорится, от греха подальше…
Молчаливый и насмешливый от природы, Оноре внимательно наблюдал за домашними.
Бабуля — так внуки называли бабушку Салламбье — была полна жизни, но постоянно жаловалась на недомогание, чаще всего без всякой причины. То у нее болела голова, то неровно билось сердце. Понятно, что этим она старалась привлечь к себе внимание дочери. Но напрасно, суровая и надменная Шарлотта-Лора Бальзак по-прежнему не проявляла к близким никакой нежности, строжайшим образом следуя заведенным когда-то правилам.
Старшая сестра Лора здорово подросла. Девочку нельзя было назвать красивой, но она пленяла блеском своих живых глаз, милым выражением лица, трепетом жизни во всем существе. Лоранс, которую старшие дети называли толстушкой Лорансо или миледи Плумпудинг, была очень естественна и непосредственна. Младшего же брата Анри он вообще видел впервые в жизни, и тот ему страшно не понравился.
Биограф Бальзака П. Сиприо[5] пишет:
«Младшего брата все холили и лелеяли, прощая, как бы несносно он себя ни вел. Старшему брату так и хотелось его прибить».
Под «всеми» П. Сиприо подразумевает, конечно же, не Бернар-Франсуа Бальзака, вряд ли он «холил и лелеял» ребенка, рожденного его женой от постороннего мужчины. Все восторги и нежности шли от матери, ибо мальчик напоминал ей о Жан-Франсуа де Маргонне, которого Шарлотта-Лора так любила и, без сомнения, продолжала любить. Никто просто не осмеливался перечить этой женщине.