А двоюродный брат деда Вани и крестный отец твоей крестной мамки — Коля Писаренко, видя, что вокруг творится и чувствуя, что не сегодня — так завтра представители «народной» власти и к нему доберутся — бычка своего годовалого зарезал, чтобы побыстрее съесть его. Он всем родственникам разнес по кусочку мяса, а на следующий день его не просто раскулачили — его еще и арестовали за то, что он не позволил своему бычку стать колхозной собственностью. А у него жена Маня тоже тогда беременной была и двое детей маленьких… Боже, как она тогда кричала… ее от брички, в которой увозили Колю, еле оторвали тогда. Она в истерике билась, а люди ей ничем помочь не могли — они даже вслух выражать свое отношение к происходящему не могли — боялись, что и их тоже арестуют. После ареста Коли, Маня какое-то время у его родного брата — Васи, жила, а потом она вместе с детьми пошла к своим родителям жить в село Арделево. А в 1933 году, как я потом узнала, умерли они там все от голода. Колю мы тоже больше никогда не видели. А хорошим Коля парнем был… До женитьбы он был первым парнем на деревне, он на гармошке играл и пел очень хорошо — все наши сельские девчата в него влюблены были, и даже завидовали Мане, когда Коля на ней женился. И разве мог тогда кто-либо представить, что эта счастливая семья из-за бычка, которого Коля не захотел отдавать в колхоз, будет полностью уничтожена… и кем?..
Под тяжестью болезненных воспоминаний и пережитого кошмара, губы бабы Кили задрожали и она, опустив глаза, несколько секунд горестно раскачивалась из стороны в сторону. Но через минуту, словно подталкиваемая какой-то внутренней силой и желанием освободиться от накопившейся в душе горечи, она вновь горячо заговорила:
— Несчастные люди, внучек, были тогда так унижены этой «народной» властью и озлоблены, что готовы были за вилы браться. Столько страданий вокруг было, столько горя и слез, что сейчас людям это даже представить невозможно.
У моих родителей после того, как их выгнали из хаты и повесился Вася, тоже глаза от слез не просыхали. И они еще какое-то время надеялись на то, что там — наверху, власть, которую называли «народной», разберется по-справедливости и вернут им хату, ведь такого еще никогда не бывало, чтобы просто так, ни за что взять и выгнать людей из их же собственной хаты на улицу, даже детей… Но, чем дольше они смотрели на происходящее в селе, тем больше убеждались в том, что власть коммунистическая уничтожает людей осознанно, с определенной целью, и уже тогда они стали понимать — с какой, только сделать они уже ничего не могли.
Боже, Боже…
А после того, как их выгнали из хаты, они какое-то время тоже жили тут, с нами. И кроме них, меня, деда Вани и двух наших детей, еще мой брат Федя, баба Наташа, ее дочь Маша и сын Петя с женой и двумя маленькими детьми в этой вот хате тогда ютились,… тринадцать человек покатом в одной комнате на полу тогда спали.
Потом для Пети, Маши и мамы с папой мы землянки на краю села вырыли, и они туда жить перебрались, а Федя в село Гребенники к брату Родиону жить пошел.
Вот так, внучек, в те годы Советская власть приобщала людей к новой жизни. Нескольких человек с нашего села, не пожелавших «жить счастливо» и пытавшихся сопротивляться этому — расстреляли, и к 1930 году в колхоз вступили все жители нашего села,…ну и мы, естественно — а куда нам было деваться: корову, кормилицу нашу, Миланку, в колхоз забрали, все зерно наше — тоже…
А перед этим, помню, собрали нас, жителей села у сельской управы, и там, среди наших местных активистов — несколько приезжих начальников было. Сначала они нам что-то про царя рассказывали и про мировой империализм, а потом они нам показали портрет мужика какого-то волосатого и сказали, что этот мужик создал коммунистическое учение, по которому нам предстоит жить дальше, и что зовут его — Карл Маркс. Потом нас спросили, согласны ли мы, чтобы наш колхоз назывался его именем… Кто «за», сказали нам — поднимите руки.
Мы — подняли.
Потом перед нами выставили уже живого мужика какого-то и спросили: «Кто за то, чтобы он был вашим председателем колхоза?».
Мы вновь проголосовали «за».
Вот так, внучек, начиналась наша новая, социалистическая жизнь. Меня после этого определили работать в поле — полеводом, а деда Ваню определили работать на конюшню.
Работали мы в колхозе от зори до зори по двенадцать — четырнадцать часов в сутки, и все бесплатно: «палочки» нам тогда вместо зарплаты в учетный журнал за каждый отработанный в колхозе день ставили — «трудоднями» они назывались. А если ты, к примеру, не выполнил дневной план по прополке кукурузы — а это до 35 соток в день, то даже эту палочку тебе не поставят. Плохо ты себя чувствуешь или хорошо, это никого не интересовало: план был один для всех, и попробуй его не выполни.
А в конце года, после того, как колхоз рассчитается выращенной сельхозпродукцией с государством, остатками этой сельхозпродукции уже и с нами, колхозниками, за каждую «палочку» колхоз расплачивался: в лучшем случае несколько мешков зерна нам выдавали. А бывало и так, что ты весь год бесплатно проработаешь, а в конце года в конторе какие-то перерасчеты сделают, и получалось, что ты колхозу еще и должен что-то. Кроме этого, нам еще и налоги неподъемные установили, и попробуй их государству не отдай…
В конце 1931 года, я как сейчас помню, к нам во двор представители власти зашли и молча прямиком в сарай направились. Я за ними, а они, ничего мне не говоря, стали все три наших мешка с кукурузой из сарая выносить,… причем даже и тот мешок, что мы для посева на следующий год планировали.
Помню, вцепилась я в тот мешок, кричу — не отдам, а они сначала пытались тот мешок вырвать из рук моих, а потом стали избивать меня. Они меня тогда так отдубасили, что я дня два на ноги встать не могла. А дед Ваня в тот день на работе был, и когда он после работы вечером пришел домой и увидел меня избитой, чуть глупостей не натворил. Он за топор схватился, и мы его тогда еле удержали от греха. Я до сих пор с ужасом вспоминаю тот день, ведь если бы мы не смогли деда Ваню тогда удержать, то больше бы мы его никогда не увидели. А он в тот день даже плакал от злости и беспомощности своей.
А зимой этого же года — голод уже стучаться в наши двери начал. Но его еще не было: мы хоть и очень сильно недоедали, и не было у нас в селе, мягко говоря, «прежнего энтузиазма» в работе, но весной 1932 года мы в колхозе поля засеяли. Конечно, посевные площади из-за недостатка посевного материала, который еще прошлой осенью был вывезен куда-то из колхоза, были существенно сокращены, но урожай у нас в колхозе был нормальным, во всяком случае он позволял нам прожить 1933 год без голода. Но этого не случилось: наша «народная власть» — как она сама себя тогда называла, действовала тут у нас, как оккупант на захваченной территории: выгребала все до последнего зернышка, причем не только из колхоза. По домам ходили специальные отряды и забирали у людей все, что у них было: и зерно, и картошку, и яйца, и свеклу, и сухофрукты,… ну абсолютно — все!.. Нам запрещалось даже для себя муку молоть.