Помню, уже зимой 1932 года сам председатель колхоза по домам ходить стал и тех, кто еще мог хоть как-то двигаться, со слезами на глазах уговаривать, на работу выйти — на ферму. Говорит: коровы не доенные стоят, орут…
Спрятала я тогда на теле грелку для молока, укуталась тряпками и поползла на ферму, думаю: вдруг удастся немного молока домой принести. Прихожу я туда, а там, в занесенном снегом коровнике, худющие коровы почти по вымя в замершем навозе стоят и орут они дико. Отыскала я нашу корову Миланку, а она вся грязная и худющая в коровнике стоит, вымя ее распухло — смотрит она на меня своими большущими глазами, а в них слезы,… так мне ее жалко стало!.. Обняла я ее за шею и так и стояли мы вместе, плакали. А она мне тогда так и не далась подоиться — к вымени ее дотронуться было невозможно, больно ей было.
Потом, когда эти коровы с голоду уже дохнуть стали, руководством колхоза было решено: оставшихся коров на мясо забить.
— Представляешь, внучек, — обращаясь ко мне, вновь горячо заговорила баба Киля, — люди у нас в селе к тому времени уже от голода пухнуть начали, а мясо с тех коров наших стали отправлять куда-то.
Доведенные до отчаяния мы, бабы, чуть было не взбунтовались тогда.
Все началось с того, что мы, собравшись на улице, стали друг другу на жизнь свою жаловаться, потом кто-то сказал, что за жизнь своих детей мы обязаны бороться. После этих слов мы, словно очумевшие, стали по хатам за вилами разбегаться. И это просто чудо, что мы самосуд над нашим руководством тогда не учинили — мужья наши остановили нас. Вернее, остановила нас мысль о том, что всех нас в Сибирь после этого отправят, и дети наши голодные без матерей останутся.
Повырывали мужчины из рук наших тогда вилы, и мы с пустыми руками к председателю колхоза пошли.
Помню, пока дошли мы до конторы, многие женщины от слабости уже на ногах стоять не могли,… они буквально заползали в кабинет председателя колхоза.
Стали мы просить его:
— Ну, дай нам хоть по кусочку мяса в счет будущей оплаты, ведь, это же наши коровы…
— Нет, нельзя, — отвечает он, — наш колхоз еще план по заготовкам мяса не выполнил.
Разорвать мы его от злости готовы были. Говорим ему:
— Да черт с ним, с планом,… дети-то наши уже от голода пухнуть начали.
— Нет, — говорит он, — не могу я план не выполнить, — и бумагу нам под нос тычет. — Вот, — говорит он, — почитайте: это из района прислали…
Была тогда среди нас одна грамотная женщина, взяла она эту бумагу и в слух читает: «…за невыполнение плана заготовок по хлебу и мясу осуждены на десять лет председатель соседнего колхоза, главный агроном и главный зоотехник… Предупреждаем…»
После этого мы уже не знали, что нам и делать. А председатель колхоза, чуть ли не плача, бормочет:
— Поймите меня, бабоньки — не могу я… у меня же ведь тоже дети есть…
Ну, что тут поделаешь?.. Ни с чем мы домой пошли. Ну, думаем: вот и конец нам всем пришел. И действительно: зимой 1932 года односельчане от голода уже вымирать начали,…возле нашей хаты, за муром, дети мертвые валялись, и их убрать некому было. Почти в каждом доме тогда люди от голода пухли, а у родственников не было даже сил, чтобы умерших людей на кладбище отвезти — так они дома и лежали.
Мы тоже от голода мучились. Всех мышей и крыс мы еще зимой переловили и съели. Пытались мы и птичек ловить.
Помню, дед Ваня своими уже опухшими ногами, в плавнях по замерзшему льду ходил — искал что-нибудь съестное, и здоровенную гадюку в замерзшем льду нашел. Помню, положил он ее на стол, а я, как только увидела ее, от ужаса чуть в обморок не упала. Но, ничего — в тот же день съели мы ее,… гадость такую…
К концу весны 1933 года мы от голода уже еле шевелились: травку, что только появилась, мы, как коровы на лугу, выщипывали, а жучкам, которые нам изредка попадались, мы, как умалишенные, радовались. Помню еще ежика — он в саду нам попался… А потом дед Ваня на рыбалку стал ходить — черви появились и было ему, на что рыбу ловить: иногда он ловил что-то, иногда — нет.
Вот такая у нас, внучек, жизнь была. Голод — это страшно! Как мы все тогда мучились — не передать словами, а дед Ваня и Анечка постоянно в обморок падали — Ане тогда всего девятый годок шел, а Нине шестой. Они худенькие как щепки были и мерзли — я их тряпками укутывала и даже в печку засовывала, чтобы они там согрелись.
Сердце мое тогда просто на куски разрывалось и не столько потому, что сама от голода умирала, сколько оттого, что не могла детей своих накормить: им ведь не объяснишь, что это не мама с папой такие плохие; что это не они не хотят дать им покушать, а потому, что «светлое будущее» кто-то решил для них построить,… как нам тогда коммунисты говорили: «построение счастливой жизни — это процесс болезненный, но очень полезный, что мы, дескать, должны пережить эти страдания ради светлого будущего наших детей»…
Боже, о каком будущем для этих, умирающих от голода, детей, они говорили?!.. Подонки…
Побледневшие губы бабы Кили мелко задрожали, а на ее почерневших глазах навернулись слезы. Тут же, спустя мгновенье, она сквозь слезную пелену едко усмехнулась и, задыхаясь от гнева, продолжила:
Проклинали люди тогда все на свете: и власть нашу Советскую; и коммунистов наших долбанных; и в Бога верить мы тогда переставали.
А к весне 1933 года, когда чувство обреченности уже полностью охватило и меня и деда Ваню, мы с ним молились и боролись только за то, чтобы наши дети выжили. И, наверное, есть Бог на свете — живы мы тогда все остались. Я до сих пор удивляюсь, как нам от смерти детей своих тогда уберечь удалось, а вот маму мою и папу мы от смерти уберечь не смогли.
Уже летом 1933 года, когда в огороде кабачки появились, я приготовила их на пару и к ним в землянку приползла, как сейчас помню — на мамин день рождения это было. А папа там уже при смерти лежал, вернее опухший комок на лавке лежал, а рядом с ним ведро стояло, туда с него жидкость стекала. В тот день он уже не мог даже рот открыть, чтобы покушать, и на следующий день он умер. А мама моя тогда поела кабачков, и ей после этого еще хуже стало, она несколько дней мучилась, но так и не смогла оправиться: она умерла от заворота кишок. Я до сих пор кляну себя за те кабачки чертовы, если бы не я, может быть, она и жива осталась, а так…
После этих слов горечь и гнев сковали бабе Киле горло. Она, раскачиваясь, сидела молча и видно было, как нестерпимая, пронизанная душераздирающими страданиями и десятилетиями накапливавшаяся в ее сердце боль и обида на государство, границы которого я так самозабвенно охранял, буквально разрывали ей сердце.
Внутри у меня тоже кипело. Я понимал, что все то, о чем мне сейчас рассказывает моя бабушка — это именно та страшная правда, которую мое любимое государство на протяжении многих лет тщательно пыталось вычеркнуть из народной памяти, и которую я тоже знать был не должен. Тогда же я впервые в моей жизни стал ощущать, как рушится мое представление о непогрешимости нашей «родной» Коммунистической партии и Советского руководства в строительстве «светлого будущего».