глазами. Нервные пальцы легко бросали по кругу играющих карты.
Сергея Ивановича встретили как горячо ожидаемого человека. Начали было тесниться, чтобы сразу включить его в свой круг. Но Шалаев решительно отказался.
В соседней комнате стоял накрытый стол с батареями бутылок и закусками. Среди гостей кружили две молодые тугощекие бабенки, с хмельно блестевшими ласковыми глазами, солдатские бобылки, как чуть позже пояснили Дмитрию Наркисовичу, поощряя знакомство.
— Тузы золотого дела собрались, — шепнул Шалаев Дмитрию Наркисовичу. — Ох и хваты! Со старателями расчеты производили. Прииск по такому редкому случаю и загулял. Теперь это пирование у них не на день затянется.
«Умеют у нас народ щипать, умеют и деньги прокучивать», — думал Дмитрий Наркисович, всматриваясь в лица пирующих. Дом гудел пьяными голосами, попозже и пляска пошла, разбойные песни зазвучали.
— Гуляй, братцы! — шумел кто-то пьяным голосом.
От внимания Дмитрия Наркисовича не ускользнуло появление каких-то затрепанных таинственных фигур на крыльце. Кто-то из гостей выходил к ним. Начинался разговор вполголоса, что-то передавалось из рук в руки. Иногда даже выносился стакан водки и вручался пришельцу. «Не то ли самое «дикое золото»?» — подумал Мамин.
Ближе к ночи он отвел в сторону Шалаева и попросил:
— Поедем, а? Посмотрели — хватит. Ночь светлая. Можно ехать.
Шалаев внимательно всмотрелся в глаза своего спутника, подумал и пошел искать кучера.
Они незамеченно выехали. Возле балаганов все стихло, только из дома приисковой конторы доносился шум ночного веселья.
— В темный мир хищников заглянули, — сказал Шалаев…
В Екатеринбург Дмитрий Наркисович возвращался довольный многим: познакомился близко с Шалаевым и предметом его истинной любви, поработал, надышался вдоволь лесным воздухом, многое увидел, поднакопил сил в преддверии рабочей зимы.
Самая настоящая и лучшая пора литературной работы для Мамина начиналась с ранних осенних вечеров, когда непогожие и холодные дни поневоле вынуждали сидеть дома.
В эту осень многие обстоятельства если не мешали, то уж, во всяком случае, не способствовали спокойной работе. Дмитрий Наркисович чувствовал себя нездоровым, перемогался, но все же вынужден был ложиться в постель. Родные беспокоились: не рецидив ли это легочной болезни? Досаждало, что редакции не торопились ни с печатанием якобы принятых произведений, ни с высылкой денег. Он оставался главой семьи, нуждавшейся в поддержке. Лиза училась в гимназии, Николай пил запоем, ничем не помогал, Владимир, уехавший в Москву и поступивший в университет, то и дело обращался с просьбами о денежной помощи. Репетиторских уроков теперь не стало, приходилось рассчитывать только на литературные заработки, а редакции подводили.
Этой осенью он начал писать небольшой очерк «Золотуху», мечтая, что на него обратит внимание редактор «Отечественных записок» Салтыков-Щедрин.
Золотуха, золотуха… Летние впечатления старательской жизни тревожили его. Небольшой по замыслу очерк все разрастался, лист ложился за листом, а окончание рукописи все отодвигалось.
Его возбуждали картины лесной жизни, которые он наблюдал в недавних скитаниях, с запахами старательских костров, быстрыми речушками в сосновых лесах, сам воздух золотой земли. «Пхни рылом землю, вот и золото…» — говорили об этих местах. Какие же колоритные, истинно уральские фигуры вставали в памяти, какое возникало разнообразие сюжетных поворотов! Все это было, так сказать, фоном. Но были и более основательные вещи, о которых хотелось порассуждать серьезно.
Мамин писал: «Вечером же небо обложилось со всех сторон серыми низкими тучами, точно войлоком, и «замотросил» мелкий дождь «сеногной»… А через три дня все кругом покрылось мутноватой водой и липкой приисковой грязью… Под этим ненастьем ярко выявилась самая тяжелая сторона приисковой работы, когда по целым дням приходилось стоять под дождем, чуть не по колена в воде, и самый труд делался вдвое тяжелее. Рабочие походили на мокрых куриц, которые с тупым равнодушием смотрят на свои мокрые опустившиеся крылья. Женщинам и здесь доставалось тяжелее, чем мужчинам, потому что сарафаны облепляли мокрое тело грязными тряпками, на подолах грязь образовывала широкую кайму, голые ноги и башмаки были покрыты сплошным слоем вязкой красноватой глины».
Такие подробности нельзя было выдумать, сидя за письменным столом.
«Как ни хороша природа сама по себе, — говорил автор читателям, рисуя картины уральских затерянных мест, — как ни легко дышится на этом зеленом просторе, под этим голубым бездонным небом — глаз невольно ищет признаков человеческого существования среди этой зеленой пустыни, и в сердце вспыхивает радость живого человека, когда там, далеко внизу, со дна глубокого лога взовьется кверху струйка синего дыма. Все равно кто пустил этот дым — одинокий ли старатель, заблудившийся ли охотник, скитский ли старец: вам дорога именно эта синяя струйка, потому что около огня греется ваш брат-человек, и зеленая суровая пустыня больше не пугает вас своим торжественным безмолвием».
В авторском отступлении Мамин писал, что для него представляла глубокий интерес та живая сила, на которой держалось золотое дело на Урале, то есть старатели, или, как их перекрестили в золотопромышленности, — золотники.
Он любуется сильным народом, выразительными типами из трудовой среды. Его внимание задерживается на старике-старателе:
«Красивое широкое лицо, покрытое каплями пота… Ему было за пятьдесят с лишком, но это могучее мужицкое тело смотрело совсем молодым и могло вынести какую угодно работу».
Рядом с мужиками на равных трудятся женщины. Сколько среди них настоящих русских красавиц! Вот словесный портрет дочери старателя:
«Высокая молодая девушка с высоко подоткнутым ситцевым сарафаном; кумачовый платок сбился на затылок и открывал замечательно красивую голову, с шелковыми русыми волосами и карими глазами».
Следуют портреты и другого рода:
«Плотно сжатые губы и осторожный режущий взгляд небольших серых глаз придавали лицу неприятное выражение: так смотрят хищные птицы, готовые запустить когти в добычу»; «Заплывшая жиром туша и был знаменитый Тишка Безматерных, славившийся по всему Уралу своими кутежами и безобразиями».
Постепенно бытовой очерк вырастал в обличительный. В памяти Мамина жили слова Салтыкова-Щедрина о сущности литераторского труда, о том, что прежде ответственность была уделом лишь избранных, в настоящее же время всякий писатель — крупный ли, мелкий ли, даровитый или бездарный — обязывается знать, что на нем прежде всего тяготеет ответственность. Не перед начальством и не перед формальным судом, а перед судом собственной совести.
Эти слова сатирика были близки Мамину. Иначе он не мыслил работу литератора — честное и беспощадное освещение действительности. Ответственность именно «перед судом собственной совести», тревога за судьбу народа — вот внутренняя сила, которая толкала Мамина, заставляла писать, рассказывать о жизни уральцев, чтобы пробудить общественное сознание, да и самим им открыть глаза на происходящее, заставить задуматься.
— Хочу и страшусь суда Михаила Евграфовича, — говорил Дмитрий Наркисович, давая Марье Якимовне читать рукопись.