ко всему на свете бандит, опьяненный успехами своей ловкости, все на свете он считает подсобным материалом для его твердо установленных целей…
Очнулся я лежащим на камнях, как мне показалось, где-то под землей. Коробовый свод опирался передо мной в стену с нишей, к которой вели две ступени и образовывали возвышение. Эту часть помещения я, собственно, только и увидел: она была освещена фонарем — остальное все гасло во тьме. Не то какое-то капище, не то заброшенный фонтан акведука. Стена была черная от копоти, и на ней местами можно было рассмотреть свежие процарапанности неприличных изображений и малосложных слов, очевидно, непристойных, потому что одно из них, поразившее меня родной азбукой, было наше трехбуквенное, правильно начерченное и с восклицательным знаком.
Голова моя болела до тошноты, и ныли руки, но заниматься болезнями не было времени. У капища сидели три человека, черными силуэтами отбрасывая на своды, на меня и в глубину тени.
Если это были не черти, то, конечно, разбойники, у которых я был в лапах.
Что я был жив, это уже означало хорошее. Молнией пронесся у меня в мыслях канун этой ночи: глупый, стыдный, истерический. Захандрить себя до такой степени, дать мужичьей крови так прокваситься…
Если я отсюда выберусь, черта с два пойду я добровольно на тот свет… — это уже было мое решение.
— Баста! — сказал один из сидящих у капища людей, с горбоносым силуэтом и с бородой.
Другой затараторил на него, как только умеют итальянцы, с певучестью, с отскакиванием слова от слова, с жестами. И после того, как он выпалил заряд проклятий, среди которых я только и понял несколько, но вполне достаточных для огорчения меня, слов… после этого все трое засмеялись.
Легко я ошарил себя. Бумажника в кармане не было, да и не он меня занимал: в заднем кармане брюк у меня не было револьвера.
Я приподнялся в сидячее положение. Бородатый вскочил, взмахнул ножом и басом рявкнул:
— Питторе, ни с места, или смерть!!
— Сме-рть! — прошипели двое других.
Не знаю, почему мурашки-мурашками по спине, но мне понравилось, что бандит назвал меня по профессии.
— Твоя судьба сейчас решится! — мрачно сказал тот же, и острием ножа он начертил круг на стене капища. Разделил его чертой пополам. В левой доле он наметил крест, а в правой кружок.
Над кружком он вывел латинскую букву «ве», а над крестом — «эм».
— Жизнь! Смерть! — пояснил горбоносый бандит.
Во время этой кабалистики на площадке перед разбойниками я увидел вино и закуску, а самое курьезное — мой карманный альбом с зарисовками, открытый на лучшем в нем рисунке, сделанном мною во Флоренции, и прислоненный к бутылке с вином, а за плетенку бутылки засунута была фотография «Мадонны с ребенком» из музея Брера, также из моего кармана.
Это была моя любимая вещь Джованни Беллини, в ней в один фокус были сведены достоинства этого мастера, включая сюда и его знаменитую «Пиета», проникшую образцом в нашу иконопись шестнадцатого века.
«Мадонну» Брера я считал одной из сердечнейших вещей в мировой живописи, так легко, как бы случайно, разрешенную композиционно. Если венецианская его «Мадонна с сыном» слегка тяжелится центральной группой рук Богоматери и рукой Христа, то в Брерской все на пользу для выразительности.
Да и кто же такими удивительными писал глаза, кроме Беллини? В них ни тормозящего кокетства и ни перегрузки психологизма нет… Такие глаза встречаются на разных рубежах истории живописи, но зато и на целые поколения мастеров они исчезают, как будто живописцы сами, а не образ, вне их упроченный, смотрят на вас с картины и мелочнят сущность взгляда…
Тем временем мои мучители начали проделывать дьявольские упражнения: двое из них отошли от стены, встали к ней задом и, по команде третьего, через свои плечи стали метать ножи в круг.
Ловкость у них была замечательная: один из них попадал в пересечение креста, другой в середину кружка. Третий вынимал и швырял приятелям обратно ножи, которые те на лету подхватывали и снова бросали в цель.
Уно… Дуэ… Трэ, куатро, чинкуэ [255] — и так до двенадцати жизней и смертей без промаха вонзали бандиты поочередно то в крестик, то в кружок.
Двенадцатым был кружок, и они закричали в унисон: «Жизнь!.. Питторе спасен!..» И только теперь у меня отлегло от сердца, я понял, что они играют со мной комедию.
Вино, принятое внутрь, сопровожденное сыром, облегчило мою головную боль после бандитской наркотики…
Мне уже было все равно. Я снова с жизнью, с людьми, какие бы они ни были и какая бы ни была жизнь…
Со мной, оказывается, вышло недоразумение. Бандиты извинились за него и стали простыми, хорошими ребятами — и перестали предо мной дурачиться.
Была глухая ночь, когда мы выбрались из подземелья, назначения которого я так и не установил. Над Римом, как полярное сияние, раскинулся свет. Мы шли тропами и дорожками, направлялись к северному пригороду. Шли долго. Я едва передвигал ноги от усталости и от всего пережитого, но мне было по-особенному безмятежно: с кем угодно, в любой стране, я всюду дома…
Родина расплылась вдали, безразличная мне, или, вернее, такая же курьезная, как и все земное, — я вступил в международную сферу: что Рублев, что Леонардо — эксперименты людских попыток перестройки жизни и человека. Нет больше ни хаты с краю и ни преимуществ Севера, Юга, Запада и Востока. Один волнующийся людской поток. И я был счастлив ощутить себя снова в этом потоке.
— Ге, питторе, стоит ли на земле столько думать? — трогая меня по плечу, сказал горбоносый, — вы специалист своего дела, и я хотел бы предложить вам небольшое дельце в качестве эксперта…
Речь пошла о подделке художественных произведений. Я не подозревал об этой коммерческой области и о масштабе, в каком она развернулась по мировым центрам.
Впоследствии я узнал о многих деталях этой отрасли. В знаменитых антикварных магазинах продают, например, настоящий стул Людовика XIV; это значит вот что: подлинный стул разбирается на много частей, и одна из них входит в поддельный. Так что из одного стула можно изготовить дюжину не отличимых друг от друга стульев. Дерево для подделок морится, сырится, искусственно травится древесным червем и приобретает все признаки старины.
Поддельный фарфор при обжиге подвергается действию контрастных температур, чтоб вызвать на нем трещины времени.
С картинами поддельными — не меньшая возня, начиная с изготовления холста и до способов грунта, неравномерно высыхающего с наложенной на него живописью, что раздирает и трескает краску,