Самым трудным было пилить дрова, особенно зимой. У нас была большая пила, которой мы плохо владели: она то и дело соскакивала с бревна, делала новые и новые углубления, ее часто заедало. Руки замерзали, становились чугунными, потом мы прислонялись к печке, пальцы начинали согреваться, и мы с мамой стонали от боли.
В нашей жизни бывали разные периоды: лепешки из кукурузной муки сменялись, когда мука кончалась, воблой — она висела гирляндами у печи, — после этой рыбы, которой пропахла вся наша одежда, в доме появился целый мешок пшена, потом настало время отрубей. Как-то мама, уезжая в город, обещала что-нибудь привезти вкусное. Вернулась она вечером, дети уже спали. По радостному выражению лица мамы я поняла, что она принесла нечто очень необычное. Мы с ней сели за стол, она налила в блюдце ароматное настоящее подсолнечное масло, вынула из мешка серую мучную лепешку, и мы, молча, сосредоточенно стали макать куски лепешки в золотистую жирную жидкость. Я не помню, чтобы я когда-нибудь ела что-то вкуснее этого. Судя по маминому счастливому лицу, она была того же мнения.
Иногда мама мечтала вслух или просто хотела утешить меня. Она говорила, что скоро все будет замечательно, у всех будет еда, все смогут учиться, я пойду в школу, Наташа — в детский сад, а Сережа — в ясли. В эти минуты я себя чувствовала мудрее мамы. Я верила только в Христа.
В станице открыли кооператив. Лавка упростила жизнь деревни, отпала необходимость ездить в город за фабричными товарами. Заведующий, он же и продавец, был прислан из города. Этот огромный детина был единственным представителем новой власти в станице. Но вскоре, рано утром, когда Степан — так звали продавца — открывал лавку, его застрелили. Товары тут же разграбили, и кооператив навсегда прекратил существовать (так в подлиннике. — Ред.).
На станицу налетела саранча. Стая закрыла собой солнце, стало темно. Все жители Екатериноградской побежали в поле: взрослые с криками и плачем, а детвора — из любопытства. Я помню страшное зрелище: поле и степь были покрыты жирными прожорливыми насекомыми, солнце вновь сияло, а крестьяне топтали саранчу, размахивали палками, метлами, горящими факелами, но ничто не могло тронуть стаю с места. Беспомощность взрослых меня поразила. Так же внезапно, как она прилетела, саранча поднялась в воздух, снова заслонила было солнце. Мы увидели совершенно голые поля, степь. Прожорливые насекомые не оставили ни травинки. На улицах валялись трупы жирной саранчи, я боялась на них наступить босыми ногами, а Катька с наслаждением их давила.
Первое время по настоянию мамы я носила трусики, ни у кого из девчонок их не было, и все задирали мне платье, обзывали городской. И поэтому, когда с веревки сушившегося после стирки белья украли несколько пар моих трусов, я была счастлива. Теперь я стала окончательно деревенской.
В станице существовали разные способы пропитания. Я быстро их освоила. Летом на крышах сушили абрикосы. Спелые фрукты разрезали пополам, вынимали косточку и клали на расстеленную на крышах домов мешковину. Они на солнце превращались в курагу. Мы незаметно палками сгребали теплые абрикосы и поспешно сглатывали их, почти не разжевывая.
Походы на огороды были очень распространены и даже не считались кражей. Шустрая Катька открыла еще один источник насыщения. В День поминовения усопших все жители деревни отправлялись на кладбище. Несли в горшочках кутью и на могилах ели ее. Катька повела меня на кладбище: все угощали нас рисовой кашей с изюмом, и я до сих пор помню, что в этот день я наконец-то поела досыта.
Когда поспевают арбузы, в деревне начинается варка повидла. На церковной площади разжигаются костры. В огромных, подвешенных над кострами чанах кипит бурая густая жидкость. Ее надо время от времени помешивать. Вокруг костра устраиваются на всю ночь целыми семьями. Не было силы, которая в такую ночь удержала бы меня дома. Мама это знала. У моих подружек не было своих арбузов, и мы пристраивались к чужим котлам. С повидла снимали пенки, и они доставались детворе. Горящие среди темной ночи костры создавали таинственную атмосферу: здесь говорили о привидениях, о загробном мире, о подвигах казаков, легендарных героях. Я рассказала Катьке, что наш мельник Костюков на самом деле Синяя Борода, и сама в это поверила. Мы долгое время боялись проходить мимо мельницы… К нам присоединялся деревенский пастух. О нем говорили, что он юродивый, но теперь я понимаю, что он был поразительно доверчив, а это считалось ненормальным. Например, мальчишки ему совали пакет с дохлыми мышами и говорили: «Вот тебе гостинец». Он благодарил, улыбался, разворачивал подарок и недоумевающе смотрел на ребят, которые радостно хохотали. Его укоряли: «Миша, почему ты не гонял коров на речку?» Он совершенно серьезно отрицал это обвинение, не понимая, что его дразнят.
В деревне было много собак. Щенят обычно топили, а иногда слепых, но живых бросали просто в овраг, куда на тачках свозили помои. Мы пробовали спасать этих несчастных щенят, но они у нас умирали. Мы их хоронили, орошая слезами могилки, и снова пытались выкормить новых щенят. Но все же рыжей Любке удалось вырастить маленькую собачку, которая неотступно следовала за ней и даже сопровождала ее в школу и тихо сидела в классе у ее ног.
На крышу церкви влезла какая-то женщина. В деревне говорили, что она сумасшедшая, ее надо снять. Одни уверяли, что это Матрена, у которой умер ребенок, другие утверждали, что она пришлая. Весь день глазели на нее, слушали, как она пела, и толковали о том, как бы снять эту рехнувшуюся. Но настал вечер, все с площади ушли, а сумасшедшая продолжала петь, стоя у колокольни. Зеваки, расходясь, утверждали, что ночью она сама спустится.
В эту ночь мама оставалась в городе. Я уложила Сережу и Наташу, плотно закрыла ставни, задвинула засов двери, но грустное пение с колокольни было слышно в комнате, и мне стало страшно. Я вспомнила разговоры, что сумасшедшая, может, ночью спустится. Наш дом стоял ближе остальных к церкви. Бесспорно: она придет к нам. Она может убить Наташу и Сережу. Поборов страх, я приоткрыла дверь. Женщина на церкви уже не пела, а тихо выла. Значит, она не спустилась. Засунув железный болт на дверь, проверив ставни, я легла. Сумасшедшая то голосила, то принималась кричать, угрожая кому-то, то пела. Наибольший ужас меня охватывал, когда она замолкала. Мне слышались ее шаги у нашего дома, шорох у входа. Если она ворвется к нам, у меня не хватит сил ее вытолкнуть. Я придвинула стол к входу, окна перегородила скамьями, детей переложила на свою кровать. Всю ночь напролет я металась между детьми и окнами, плакала, зарывшись в подушку. Вооружившись кочергой и угольным утюгом, изображала из себя грозного сторожа, обнимала спящих брата и сестру и, конечно, не могла заснуть, стараясь придумать способы защиты. К рассвету женщина умолкла. Было уже совсем светло, когда я решилась открыть ставни. Ее сняли и, связав, куда-то повели. Я увидела ее измученное лицо, ее полный тоски взгляд, устремленный к небу, и мне стало стыдно за свой страх.