Это не просто историческая беллетристика книжника-вольнодумца из школы Ж.-Ж. Бартелеми или П.-С. Марешаля. Эрудиция Потоцкого обогащена опытом наблюдательного путешественника, изъездившего большинство из описанных мест, чуткого к новым впечатлениям, обычаям, традициям. Разноплеменная, разноязычная жизнь Средиземноморья шумно врывается на страницы романа, достоверная, зримая, почти осязаемая. Сицилийские бандиты, корсары, контрабандисты, монахи, рыцари, ученые, купцы, нищие, арабские шейхи, дипломаты, солдаты, египетские жрецы и мексиканские касики, а также каббалисты, подвластные им духи, загадочные призраки, оборотни, сам дьявол становятся героями многочисленных новелл, заметно окрашенных эротикой в духе галантного XVIII века.
В поисках сюжетов Потоцкий обращается к своим дорожным записям, к устным рассказам, поверьям и легендам, заимствует мотивы из средневековых хроник, сборников притч, охотно пользуется традиционными образами авантюрного плутовского романа, проявляет широкое знакомство с просветительской литературой. Калейдоскопически пестрая панорама романа не распадается на случайные отрывки: это некая амальгама, чудесный сплав, в котором каждая из новелл сохраняет, однако, свое неповторимое своеобразие. Единство же создается не сюжетом, достаточно условным и декоративным, а «общей философской настроенностью», которой Потоцкий придавал особое значение.
«Рукопись, найденная в Сарагосе» может быть названа романом приключений или фантастических происшествий, но прежде всего это исторический и философский роман. Разносторонний историк, сведущий в запутанных конфликтах прошлого, Потоцкий, как сын своего времени, глубоко обеспокоен судьбой человека в современную ему эпоху больших социально-политических потрясений. За увлекательными похождениями героев романа неожиданно открываются широкие идеологические перспективы, намечается выход в философскую полемику эпохи.
Критика основ просветительского мировоззрения, принявшая всеобщий характер в начале XIX века, была в значительной степени обусловлена историческим опытом недавней революции. Возвышенные лозунги свободы, равенства и братства открыли путь к новым формам социальной несправедливости, идеальное царство разума обернулось насилием, приведшим к грубой солдафонской деспотии.
Потрясенное в своих устоях старое общество рассматривало революцию как всемирную катастрофу, сопровождающуюся распадом всех общественных связей и нравственной деградацией человечества. Чтобы победить «легионы атеистов, — замечал обосновавшийся в Петербурге крупнейший идеолог европейской реакции Ж. де Местр, — нужно противопоставить им диаметрально противоположные принципы». Подвергая критике сенсуализм просветительской философии, он выдвинул тезис о «подлинных идеях», независимых от человеческого опыта и в высшем своем проявлении сливающихся с понятием бога. В своей критике теорий народного суверенитета и естественных прав человека де Местр чутко уловил абстрактный характер просветительского мышления, его принципиальный антиисторизм в вопросах общественного развития. «Выдуманного Вами общечеловека, — иронизировал де Местр, — нигде на свете не увидишь, ибо его в природе не существует. Я встречал на своем веку французов, итальянцев, русских и т. д.; благодаря Монтескье я знаю, что можно быть даже персиянином, но я решительно Вам объявляю, что сочиненного Вами человека я не встречал ни разу в жизни». Критика де Местра, казалось бы, открывала дорогу к историзму, к пониманию человеческого общества как исторически сложившегося организма. Но критическое оружие поднималось в защиту отживших социальных и политических институтов. Яростный сторонник провиденциализма, де Местр видел в человеке натуру, склонную ко злу и жестокости в силу первородного греха. Вернуть человеку его божественное предопределение означало в его понимании полное подавление всех индивидуальных проявлений личности, ее духовное и физическое рабство. Истинная свобода состояла, по де Местру, в абсолютном «поглощении личности народом и государством», идеальную модель чему он находил в XII веке, в универсальном католическом государстве, возглавляемом папой.
Потоцкому были хорошо известны эти идеи. Он познакомился с де Местром вскоре после своего приезда в Петербург в 1804 году и часто встречался с ним в аристократических салонах столицы, где сардинский дипломат охотно излагал свои воззрения. «Рукопись, найденная в Сарагосе» создавалась в те же годы и приблизительно в той же обстановке, что и трактат де Местра «Санкт-Петербургские вечера, или Беседы о временном правлении Провидения». Естественно, что характерный для Петербурга той поры климат философских дискуссий отразился в обоих произведениях: в романе Потоцкого есть немало критических откликов на взгляды де Местра.
Начиная с 37-го и по 39-й «день» включительно, Веласкес в легкой и изящной манере ведет настоящий диспут с оппонентами, находящимися за рамой романа. Это, пожалуй, единственный случай, когда автор допускает явное хронологическое смещение. В 1730 году (время действия романа) было несколько преждевременно критиковать распространенные «в наши времена» (?) кантианские представления об априорных и местровское учение о «подлинных» идеях. В этой полемике Веласкес отстаивает материалистические взгляды Локка, Дидро, Гольбаха и выступает последовательным сторонником философского сенсуализма. Правда, Веласкес пытается примирить науку с религией, но страдает от этого прежде всего религия, которая сводится им к деизму.
Уступка религии, которую делает Веласкес в вопросе о происхождении мира и тайны жизни, дезавуируется в материалистической концепции Диего Эрваса, отвергшего идею бога. Гениальный ученый подвергнут в романе осуждению, хотя нетрудно заметить, что симпатии Потоцкого на стороне Эрваса, а в описании жизни последнего немало автобиографического. Самоубийство, которое совершает Эрвас, в известном смысле предвосхищает трагический исход жизни Потоцкого.{4} Все же взгляды Потоцкого нельзя отождествлять с системой испанского атеиста. Автор «Рукописи...» больше склонялся к деизму благодаря широкой терпимости, которую тот, по его мнению, представлял. Недаром один из самых близких к автору героев романа, Веласкес, преклоняется перед Лейбницем, гениальным ученым, но в то же время и теологом, мечтавшим о соединении всех церквей. Да и в самом романе утверждались идеи религиозной терпимости и свободы совести: в фантастическом заговоре Гомелесов принимали участие наряду с мусульманами христиане и сторонники иудейского вероисповедания.