картину и чувствует, что не Христос – Разбойник все прочнее приковывает его взгляд. Разбойник стал неожиданно центром картины, как бы оттеснил в сторону стоящего в центре Христа. Разбойники же в Евангелии не говорят стихами.
Он смотрит на уродливую с набухшим животом и узкими вывернутыми плечами фигуру Разбойника, уродливо, пятками врозь, стоящего у креста, на его бритую голову, оттопыренные уши, вытаращенные глаза, широко разинутый рот, испускающий звериный рев, – смотрит и вспоминает последние минуты Анны Петровны.
…Он вышел из комнаты и вдруг каждой клеточкой ощутил, что Анечка умирает, что он должен успеть сказать ей нечто, самое главное, быть может, – сказать, что он с ней. Он бросился обратно в комнату. Анечка лежала недвижимо. Он схватил ее руку и тотчас понял, что не успел. Это было самое страшное тогда. И он начал орать, дико и бессмысленно.
…Скоро сотни зрителей увидят «Распятие», увидят Разбойника, который заорал дико и бессмысленно оттого, что рядом умер на кресте невзрачный, тщедушный и, в общем-то, тоже безобразный внешне человек, который не сумел спасти от мучений ни себя, ни его. И если раньше образ Христа на картинах Ге вызывал бесконечные нападки, то теперь некоторые начнут заступаться за Разбойника: почему духовное возрождение художник раскрыл во внешнем безобразии?.. Они захотят красивого и благостного Разбойника, как хотели прежде красивого и благостного Христа.
Но Ге непреклонен, как и прежде. Беседуя со зрителем, он расскажет им жизнь человека, который родился прекрасным – все рождаются прекрасными, – но вырос в мире зла и несправедливости. Его сызмальства учили, что надо грабить, мстить, ненавидеть, и самого его грабили и ненавидели, мстили ему… Он все человечество рад бы распять за то, что вывернули его на кресте. Он всех людей ненавидел, как все они ненавидели его. И вдруг за минуту до смерти он слышит слова любви. И от кого? От такого же, как он, отверженного и распятого, который должен был бы вместе с ним весь белый свет проклинать в это мгновение. Эти слова все в Разбойнике перевернули. Он жаждет их снова слышать. Он тянется со своего креста к тому, кто их произнес. Он в ужасе кричит, зовет его. Н е у с п е л.
Кое-кому хочется, чтобы Разбойник прозрел красиво. Но разве к тому, кто воспитан в мире зла и насилия, прозрение приходит легко и красиво?
Ге под влиянием Толстого увлекался в те годы Мопассаном. Он напомнит своим слушателям рассказ Мопассана «Порт». Когда матрос Селестен узнал родную сестру в проститутке, с которой проводил время в кабаке, разве лил он тихие слезы, умиленно перерождаясь? Нет, обновление пришло к нему в диком припадке бешенства – он ругался, стучал кулаками, катался по полу, орал, хрипел. Товарищи хохотали – до чего же нализался Селестен! – а в грубом матросе новый человек просыпался в эти минуты.
Ге расскажет слушателям, как в деревне, по соседству с Плисками, случилось убийство: брат убил брата…
– Я побежал туда, куда шли все. У входа в избу мне показали труп убитого. Убийца был в избе, и народ не решался туда входить. Когда пришли понятые, я вошел вместе с ними. Убийца стоял в углу. Почему-то совершенно голый, вытянувшись, он топтался на месте и ноги держал как-то странно – пятками врозь. При этом он всхлипывал и твердил одно и то же слово: «водыци… водыци…» В этом безобразном человеке просыпалась совесть. Он мне запомнился. Он мне пригодился для моего Разбойника…
Ге не сумел подобрать в Евангелии стиха для своего Разбойника. Но когда Разбойник выдвинулся в центр картины и закричал, Ге сам высказался, без Евангелия. Христос окончательно превратился в земной идеал. Ге говорил о том, что нужно успеть с прозрением раньше, чем за минуту до смерти. В душе он надеялся, что «сотрясет все их мозги страданием Христа», что сотни «разбойников» подвинутся к прозрению, увидя его картину.
…Через полтора месяца художник Ге, красивый, помолодевший старик, появится на выставке и в петербургских салонах, будет, окруженный толпой, без устали говорить о жизни, об искусстве, произносить речи, читать воспоминания… А пока он сидит один, в холодной мастерской, перед своей последней картиной. Вообще последней. Больше картин не будет.
Надо было прожить всю жизнь, чтобы ее написать.
И стоило прожить.
В начале февраля Ге повез картину в Петербург.
Морозы в ту зиму стояли сильные – за двадцать градусов. Санный путь до станции был накатан. Отъехали версты две, у Николая Николаевича начали мерзнуть ноги. Он соскочил с саней, пошел рядом. В санях лежала упакованная в ящик картина, потертый дорожный баул. В поле Ге обернулся: хутор уже скрылся из виду, только черные верхушки тополей на неподвижном белом небе.
Ге не знал, что с хутором у него теперь все покончено. Через четыре месяца он возвратится сюда – умереть. Тополем после смерти ему не обернуться: землю вокруг могил его и Анны Петровны распашут под огороды. Последняя картина из жизни Христа написана. Христос умер. Про воскресение Ге писать не собирается. В воскресение он не верит. Он верит, что надо хорошо жить для людей, тогда после смерти его продолжат другие.
«Распятием» Ге естественно и закономерно увенчал свою жизнь. Не всякому это удается: умереть так, чтобы жизнь оказалась цельной и завершенной, не оборвалась внезапно и не тянулась без надобности, когда человек уже пережил себя.
Что стал бы делать Ге после «Распятия»? Трудно гадать, удалось бы ему добавить что-либо к тому, что он сказал. Похоже, что он, помучившись, нашел бы в искусстве новую дорогу. Поздней осенью, когда Ге работал над «Распятием», Толстой писал ему: «Я не перестаю жалеть о том, что вы оставили тот план – ряд картин евангельских». Ге незадолго перед тем составил план, в котором были «Вечер у Лазаря», «Несение креста». В его письмах встречаем и другие замыслы. Толстому казалось, будто Ге боится, что не успеет довести эти замыслы «до известной нужной степени технического совершенства»; он уговаривал художника ограничиться эскизами, лишь бы сказать свое. Он сравнивал работу Ге с выпечкой белого хлеба «из первого сорта муки», который любят господа, тогда как отруби, «в которых самое вкусное и питательное», выбрасываются. Толстой уговаривал Ге выпекать хлеб из отрубей. Но для Ге дело, наверно, было не в технике.
Может быть, объясняя Толстому, почему он оставил свой план, он и впрямь верил, что не успеет.
Но он не мог не чувствовать, хотя бы смутно, что после