могли оставаться такими же неистовыми и свободными, какие мы есть на самом деле. И иметь возможность быть откровенными друг с другом. Вот по чему я скучаю, когда тебя нет. Ты мой самый любимый собеседник.
— Это мило.
— Да. Это и правда мило, Зайчик, но у меня есть и другие стороны характера. И я не всегда уверена, что они уживаются во мне, если это вообще возможно. Я хочу быть увлеченной, хочу узнавать новое и путешествовать по миру. Я лучше буду мрачно и опасно счастлива, буду жить на острие ножа, чем потеряюсь и забуду свою сущность.
Он наблюдал за мной, пока я говорила.
— Вот почему ты никогда не соглашалась на ребенка. — Это был не вопрос, а утверждение, пронизанное скорее печалью, чем укором или злобой.
— Я люблю детей. Я ужасно люблю твоих сыновей. Не знаю. Возможно, нам следовало сделать это давным-давно, как только мы поженились или даже раньше. Просто сейчас кажется, что удачный момент упущен.
— Понимаю. Я тоже это чувствую. Только, когда я думаю об этом, мне все кажется ужасно несправедливым. Мужчины могут мечтать о ребенке, но ничего не могут с этим поделать. Последнее слово всегда за женщиной. И если это «нет», то нет — это то, с чем нам приходится жить.
В его словах было спокойствие и рассудительность, от которых мне стало тошно.
— Прости, — ответила я, потому что не знала, что еще сказать. А затем добавила единственную правду, которую знала наверняка: — Я тебя люблю.
На день рождения Эрнеста мы купили у соседа-фермера свинью и зажарили ее, устроив пир для всех наших друзей, с количеством спиртного, в несколько раз превышающим количество людей. Дом и сад были прекрасны, как никогда. Все шло гладко. Еда была великолепна. Эрнест произнес несколько тостов. Грегорио, его главный напарник, прочитал отрывок из стихотворения, который всех очаровал. Игроки в пелоту красиво пели и играли. Все сначала слегка напились, затем очень напились, а потом напились неимоверно.
Но не алкоголь беспокоил меня и заставлял чувствовать себя немного в стороне от веселья. И не то, что баски швырялись друг в друга столовым серебром, а потом и булочками. И даже не то, что я не могла слышать свои мысли из-за шума и хаоса. Дело было в песне, которая меня раздавила. Моей любимой песне, которую я слышала бесчисленное количество раз: «Txoria txori». Песня о человеке, любящем улетевшую от него птицу.
«Если бы я подрезал ей крылья, она была бы моей, — говорилось в ней. — Она бы никогда не улетела». Песня всегда казалась мне задумчивой и романтичной, о трудных уроках любви. Но когда Феликс спел ее снова, его голос был таким высоким, чистым и жалобным, что я услышала что-то новое. Я поняла, что дело не только в человеке, но и в птице. Она улетает не потому, что жестока, не может любить человека или любит другого. Не существует никакой другой причины, кроме того, что она — птица. Она делает то, что должна.
Когда песня закончилась, я попыталась встретиться взглядом с Эрнестом. Мне хотелось рассказать ему о Европе прямо в ту же секунду, пока я еще не потеряла самообладания и была под впечатлением от ослепительной мудрости песни.
«Послушай, — хотела сказать я, — когда ты влюбился в меня, ты был влюблен и в мои крылья. Люби их и сейчас. Люби меня. Люби меня и отпусти».
Я не видела Лондон пять лет, поэтому ужасно удивилась тому, как он изменился. Более миллиона домов были разрушены в результате «Блица», в том числе и многие известные объекты. Весь пейзаж города изменился до неузнаваемости и, возможно, останется таким навсегда. На улице все, кроме меня, носили форму. Медсестры ходили парами, и развевающиеся подкладки их шерстяных накидок вспыхивали темно-красным. Но еще ярче были красные береты ребят из парашютного полка. Чисто выбритые и красивые, они выделялись в толпе американских солдат, которых было множество и которые находились здесь в ожидании приказа о вторжении во Францию. Это должно было произойти через несколько месяцев, но никто не знал, когда именно. План вторжения обсуждали шепотом, как мечту, как решение, которое переломит ход войны. И все ждали, когда этот час настанет.
Я сняла номер в «Дорчестере», который очень напоминал мой номер в Испании, и сразу почувствовала себя там как дома. В нем были такие же слегка выцветшие кретоновые занавески и ткань на стульях, свистящий радиатор и крошечная раковина в ванной. У Джинни Коулз тоже был номер в «Дорчестере», как и у многих других корреспондентов, с которыми я познакомилась в Мадриде, Чехословакии и Финляндии. Меня это ободрило и успокоило — как будто все мы были чем-то вроде братства или даже семьи. Я очень скучала по этому.
«Я знаю, ты не понимаешь, почему я должна быть здесь, — писала я Эрнесту, — но, пожалуйста, не бросай меня. Ты принадлежишь мне, а я принадлежу тебе. Никогда не сомневайся в этом или в том, что я люблю тебя».
«Любить меня из Лондона не самый лучший вариант, который я могу придумать, — написал он в ответ. — Быстрее возвращайся домой, Зайчик. Я знаю, что в последнее время мало уделял тебе внимания, но я восхищаюсь твоей храбростью, твоим умом и твоим сердцем больше всего на свете, и, пожалуйста, будь осторожна, пока ты там, потому что я не вынесу, если с тобой что-то случится, просто не смогу найти способ жить без тебя. Пожалуйста, пойми, без тебя для меня больше нет никакой жизни. Я уже чувствую, как грусть и одиночество овладевают мной, и мучаюсь вопросом, как пройдут эти недели в разлуке. Котятки созвали пау-вау [32] и с тревогой наблюдают за мной. Они посылают тебе любовь и просят, как и я, вернуться скорее домой».
Я перечитывала его письмо снова и снова, пока не выучила наизусть. От нежности, прозвучавшей в его словах, у меня защемило сердце, как и от мысли о том, что Эрнест остался наедине с кошками и чувствует себя потерянным. Он изо всех сил старался позволить мне сделать то, что я должна была сделать. Я видела это усилие и хотела протянуть руку через океан, чтобы обнять и сказать, что без него для меня тоже нет жизни, ни при каких условиях.
Может быть, расстояние что-то поменяло бы для нас обоих. Я надеялась на это, ожидая официального корреспондентского бейджа и первого задания. Когда они прибыли, я направилась на аэродром,