следствий этой борьбы: «искусственной формальности общественных отношений и болезненного процесса общественного развития, совершающегося насильственными изменениями законов и бурными переломами постановлений». Русское общество древних времен не знало ни замков, ни окружающей их подлой черни, ни благородных рыцарей, ни борющегося с ними короля; оно представляло бесчисленное множество маленьких общин, расселенных по всему лицу земли русской, имеющих каждая, на известных правах, своего распорядителя и составляющих каждая свое особое согласие или свой маленький мир: эти маленькие миры или согласия сливались в другие, большие согласия, которые, в свою очередь, составляли согласия областные и, наконец, племенные, из которых уже слагалось одно общее огромное согласие всей русской земли, с великим князем всея Руси во главе, в качестве кровли всего общественного здания. Законы, выходя из бытового предания и внутреннего убеждения, чужды характеру искусственной формальности и «носят характер более внутренней, чем внешней правды, предпочитая очевидность существенной справедливости буквальному смыслу формы, святость предания логическому выводу, нравственность требования внешней правде». На Западе развитие общественного устройства управлялось мнением всех или некоторых, на Руси оно определялось общим убеждением. Оттого на Западе улучшения совершались насильственными переменами, на Руси стройным естественным возрастанием.
Затем Киреевский останавливается на различии между Западом и Россией в понимании права поземельной собственности: на Западе личное право собственности является основанием гражданских отношений, в общественности русской первое основание — личность, а право собственности лишь случайное ее отношение. Характеризуя наконец общежительные отношения двух сравниваемых миров, Киреевский в западном человеке находит раздробление жизни на отдельные стремления, тогда как в русском отмечает постоянное стремление к совокупной цельности нравственных сил, на Западе видит шаткость личной самозаконности, на Руси крепость семейных и общественных связей, там стремление к роскоши и искусственность жизни, здесь простоту жизненных потребностей и бодрость нравственного мужества…
Заключительный вывод тот, что характерные черты западной образованности — раздвоение и рассудочность, а древнерусской — цельность и разумность. Падение древнего идеального быта Руси и причину, почему образованность русская не достигла большей полноты сравнительно с европейскою прежде введения последней в Россию, Киреевский объясняет, в качестве личного своего мнения, тем, что на Руси «чистота выражения так сливалась с выражаемым духом, что человеку легко было смешать их значительность и наружную форму уважать наравне с ее внутренним смыслом. От этого смешения, конечно, ограждал его самый характер православного учения, преимущественно заботящегося о цельности духа. Однако же разум учения, принятого человеком, не совершенно уничтожает в нем общечеловеческую слабость». Отсюда уважение к форме, обряду, смешение частных юридических постановлений Византии с обязательными общецерковными, упадок строгости жизни при наружном благочестии, отсюда местничество, отсюда «та односторонность в русской образованности, которой резким последствием был Иоанн Грозный и которая, через век после, была причиною расколов и потом своей ограниченностью должна была в некоторой части мыслящих людей произвести противоположную себе другую односторонность — стремление к формам чужим и чужому духу». Но корень образованности русской живет еще в народе и его православной церкви, и на этом основании, и ни на каком другом, может и должна созидаться и русская самобытная наука, и истинно русское искусство, русская общественность, живое русское просвещение. Однако для возращения к прежнему духу Киреевский не только не находит нужным восстановление каких-либо прежних форм, «внешних особенностей прежней жизни, однажды погибших», но прямо видит в этом перемещении прошлого в настоящее опасность, не желает этого… Он заканчивает статью горячим пожеланием, «чтобы те начала жизни, которые хранятся в учении Святой Православной Церкви, вполне проникнули убеждения всех степеней и сословий наших, чтобы эти высшие начала, господствуя над просвещением европейским и не вытесняя его, но, напротив, обнимая его своею полнотой, дали ему высший смысл и последнее развитие и чтобы та цельность бытия, которую мы замечаем в древней, была навсегда уделом настоящей и будущей нашей православной России…»
Статья Киреевского явилась крупным событием дня и обратила на себя внимание многих. Граф Комаровский написал автору письмо, в котором выразился, что статья Киреевского «истинно производит впечатление какого-то путешествия в новооткрытые страны: столько тут нового и в стиле, и в идеях, даже во многих отношениях в самом направлении (les tendances)… Ручаюсь, — замечает граф Комаровский, — что ни один православный человек, ни один патриот (plus d'un orthodoxe, plus d'un patriote) может почувствовать, благодаря вашим строкам, несказанную радость Робинзона, когда он вдруг на своем необитаемом острове нашел следы человека…»
Грановский заявлял И. С. Аксакову, что решительно не согласен с Киреевским, но находил его статью превосходно написанною. Взгляды Киреевского, однако, не вполне разделяли и ближайшие его друзья, сотрудники того самого издания, в котором была напечатана его статья. «Если вы прочли „Сборник“, — писал И. С. Аксаков — И. С. Тургеневу, — то вас, может быть, смутила статья Киреевского. Знайте, что ни Константин [387], ни я, ни Хомяков не подписались бы под этой статьей…» Хомяков написал даже возражение своему другу, которое предназначалось к напечатанию во 2-й книге «Московского сборника»; книге этой не суждено было появиться в свете, и статья Хомякова впервые была напечатана лишь в посмертном собрании сочинений его. Разница во взглядах между тем и другим автором прежняя: оба признают безусловную цельность основного начала древнерусского просвещения, но Киреевскому представляется это начало вместе с тем целостно выразившимся и в жизни, тогда как Хомяков находит в древнерусской жизни немало препятствий к полному осуществлению идеала и много черт, указывающих на его потемнение и односторонность развития…
Направление «Московского сборника» было признано властями предосудительным и продолжение издания запрещено. К числу статей, подлежащих запрещению, была отнесена и статья Хомякова «По поводу статьи Киреевского», представленная в цензуру в рукописи вместе с другими статьями, предназначенными к печатанию во 2-й книге «Сборника». Главным участникам «Сборника», в том числе и Киреевскому, было вменено в обязанность впредь представлять все свои сочинения для рассмотрения непосредственно в Главное управление цензуры, что было крайне для них стеснительно и почти равносильно запрещению…
Киреевский снова перестал писать для печати и уехал на житье в свое Долбино. «Литературные занятия мои, — писал он в октябре 1852 года Кошелеву, — ограничиваются кой-каким чтением, и то нового читаю мало, а старое охотнее, может быть, оттого, что сам состарился. Однако же не теряю намерения написать, когда можно будет писать, курс философии…в котором, кажется, будет много новых истин, т. е. новых от человеческой забывчивости…»
Живя в Долбине, в деревенском затишье и уединении, и работая над своим философским сочинением, Киреевский занялся изучением в подлинниках творений Святых Отцов, в том, между прочим, убеждении, что «направление философии зависит, в первом своем начале, от того понятия, которое мы имеем о Пресвятой Троице».