трясусь, у меня слезы от страха. Куртка за что-то зацепилась, перевалился, упал на мокрое. Пустил в штаны немного. Так бывает. Этот уже бежит или быстро идет, я от него, ноги еще какие-то ватные. Там спуск в скверик – я мимо лестницы – наискосок по склону. Как не убился, не знаю. Нырнул в посадки. Там тенистый такой пятачок. Он не стал спускаться. Что-то еще крикнул, смотрю – обратно пошел. Думаю, ну, пронесло. Хотя не знаю, что несся. Чего бы он со мной сделал? Измордовал? Спас, а потом измордовал? Ну, спасибо. Посидел еще и пошел на остановку, которая с этой стороны. Их тут две рядом. Одна совсем у моста, другая подальше, но не сильно, где четырнадцатый корпус университета нашего, Бунинского, я там сажусь. Дотопал. На остановке девушки и я с обоссанной штаниной. Встал сбоку, чтобы не видели. Подъезжает жигуль, тормозит напротив, прям в этом автобусном пазу, и там двое, мальчики: вам куда, девчат, – в таком стиле. Эти в жигуль не хотят, но слышно, вежливые: нет, спасибо, сами. Думаю, поломаются и сядут, и мне хорошо, сяду на лавочку, но не, не хотят и говорят в том смысле, что, ну, поезжайте. Эти наконец поняли, что не рыбалка, сдались мальчики, а машина не заводится, и стоят в пазу. И девушки посмеиваются там между собой. Сейчас автобус приедет. Долго заводились, потом плюнули, вылезли, оттолкали машину от остановки. Ушли. Туда, в сторону моста. Униженные и невеселые. Пришла буханка, не моя, девушки сели и уехали. Одной из них спустя восемь лет я сделаю предложение. В сетевой пиццерии на центральной площади. Пока она будет в туалете, я положу кольцо под кусок пиццы. Вернется, я заговорю про нашего общего знакомого, который недавно сделал предложение своей, но как-то тупо, без выдумки, а надо было так: разверну пиццу к ней, подниму кусок, как крышку, типа футляр. Выйдешь за меня? И я как-то не учту, что пиццу подадут не сухую, что под ней будут пятна жирные и в целом вид не очень, но ладно. Мы живем не в идеальном мире. Она не скажет «да», но кольцо наденет. Потом все-таки скажет, но кольцо носить не будет. Когда я расскажу ей эту историю с остановкой, еще до предложения, она скажет, что с ней был похожий случай, и расскажет ту же самую историю, и потом будет думать, что уже когда-то рассказывала ее мне, и я себя туда приплел, не поверит мне. Она училась там, на дизайнерском, это как раз четырнадцатый корпус. В начале 23-го года мы расстанемся. Она так и будет думать, что я все выдумал.
2. Мы не то что расстались, не обоюдно было. Она долго терпела, ждала, пока я раскачаюсь. Ей в июне тридцать два, старше меня на четыре года, она хотела ребенка, а я сам ребенок. Развитие эмоциональное где-то там, на мосту остановилось. То есть в районе мозга мне по-прежнему 17 лет. Это во всем – как я себя веду, как говорю, что мне интересно, с кем я – а я вожусь с молодежным театром местным, все младше, до десяти лет разницы. Я не меняюсь, ничего не меняю, никуда не езжу, лишний раз стараюсь не дергаться. Иногда, когда приходится, это – стресс. Стресс – это любая ситуация, когда надо вести себя по-взрослому, решать. Это не ко мне. Хотите, стану вашим мимозным знакомым, мимозным лучшим другом? Может, не самым лучшим, но самым мимозным. Может, у вас уже есть такой. Не съехал от родителей в свои почти тридцать. Или не съехала. Нет карьеры, а то и вообще не работает. Детей не планирует. И на все находит оправдания. Причем железные. Синдром отложенной жизни называется. Спорить бесполезно – будет смотреть снисходительно, закатывать глаза. Когда-нибудь станет Наполеоном. Или Наполеоншей. Но не сегодня. Сегодня надо досмотреть сериал.
3. Свои оправдания я находил в правильных местах, в книжках. У одного румына, например, философа. Он жил на подачки и принципиально не работал. Писал, что, когда все время думаешь о смерти, нельзя иметь профессию. Чоран его фамилия.
4. Или вот моя любимая книга тогда – «Ниже нуля», про таких инфантилов. В 17 не считал просто иронии. Думал, так жить можно. И можно, можно, конечно, когда родители богатые и оба без рака. И даже так – надо уметь остановиться. У меня не получилось. Сейчас доживаю юность. С 17, получается, до 22 ее не было. Мать как раз болела. Я поступил в Питер, но вернулся, чтобы побыть с ней, когда она вышла из ремиссии. Я читал, я писал, иногда платили, смотрел кино, строил какие-то планы, но без реального выражения, нормально так понастроил. Сейчас мне 27, почти 28, но есть как бы взрослые и есть я. Взрослые всем заправляют и везде успевают, все умеют. У них по крайней мере работа, супруги, дети. Мещанские штучки. Я не завидую. Было бы чему. Работают плохо, детей растят как попало, изменяют, вообще постоянно врут – и никаких последствий, безнаказанно – и себе врут. Я себя не обманываю, пишу как есть. Раньше я их ненавидел и себя, таких, как я. Говорят, это лишнее, но мне помогало писать. Я все, что написал, написал потому, что ненавидел. Из художественного, по крайней мере. Стоял на маргинальной позиции, изливался. И герои мои были шизофреники и покойники, мертвые мещане. А сейчас затык. И нет ненависти. Вообще ничего нет.
5. Пытаюсь вспомнить, как я тогда вышел, и хоть что-нибудь параллельно писать. Я расскажу про мать, попробую. Мать звали Наташей. Сложно о ней что-то определенное написать. Не знаю почему. Она была мягкой силой. Когда меня госпитализировали с почечной коликой и врач требовал взятку, чтобы меня перевели в областную, где есть аппаратура дробить камни в почках, она приехала договариваться, уже больная, с калоприемником, вся такая милая, но прям на взводе. Меня перевели на следующий день. Она умерла меньше чем через год, но в тот день была очень бойкой. В платье длинном в горошек, ходила чуть ссутулившись, с сумочкой, держала ее двумя руками, поджимала так к груди. У нее короткая стрижка была, потому что, понятно, волосы с химией особо не отпустишь. Помню, как пытался найти какое-то объяснение ее болезни – еще тогда, в 17. Рак – это ведь генетическое. Факторы риска влияют, но в основном это генетика. Проблема в том, что генетика – это слишком сложно, когда тебе 17, поэтому в ход идет