Что она наделала! Она бы купила герань алую или розовую и поставила бы на подоконник, и любовались бы вместе, каким нарядным стало окно. Она заболела бы гриппом, и он из своих рук давал бы ей лекарство и читал ей вслух. Он уходил бы, а она его ждала и вслушивалась, когда же раздастся звонок. Он ее нашел, искал ее долгие годы после войны и наконец нашел в невидном магазинчике под вывеской «Пуговицы». Нашел и угадал среди женщин, толпившихся у прилавка, и так твердо взял за локоть, поверив, что это она. А она прогнала его — из-за чего: того, что так неважно по сравнению с той жизнью, полной взаимного сочувствия и доверия, какая у них могла быть и непременно была бы.
И она должна его вернуть. Она не может умереть мирно, пока не вернет и не скажет ему, что поступила ужасно безобразно и по какому-то непостижимому импульсу, ведь никогда в ней не бушевали страсти, ее считали такой рассудительной и уважали за спокойный нрав. И почему она приняла такое вздорное, необдуманное решение, она сама не может ответить. Что с ней будет теперь? Те же наволочки без пуговиц, тот же безобразный алоэ, растопыривший свои колючки рядом с бесцветной бегонией, и ни твердой руки, и ни одного существа, о котором было бы отрадно заботиться. Конечно, еще можно завести кошку и дрожать над нею весь остаток жизни. Она должна его вернуть! Но как найти? Найти ту полосатую кепку среди миллионов кепок на улицах и в магазинах. Пойти опять как-нибудь вечером в магазин «Пуговицы»? Она ходила уже несколько раз. Он не появился. Даже полосатой кепки ни одной она не встретила в магазине. Ей советовали обратиться в гороно. Там ей не могут помочь, потому что она забыла номер его школы. Она ходила к редактору «Ленинградской правды». Он не мог напечатать ее объявление. И как написала бы она свое объявление? Тогда она подумала обо мне: я, как женщина, пойму ее, а поняв, напишу рассказ, а он прочтет этот рассказ и будет ее искать, ведь он знает, где она живет.
Увы, я не нашла в себе мужества написать этот рассказ, так сказать, по горячим следам. И только сейчас его написала, через много лет. Я знаю, что они не нашли друг друга, иначе она бы мне написала или позвонила, так мы условились. В туманный слякотный вечер, в желтом свете фонарей, на длинной Садовой сошлись и разминулись два несчастливых человека, слишком поздно понявших, в чем их счастье…
А может быть, это и к лучшему? Может быть, он со временем разглядел бы, что нашел не ту, и жестоко разбил бы этим открытием ее и без того наболевшее сердце. Может быть, и она бы разглядела, что не так уж тверда и надежна рука, взявшая ее когда-то за локоть. Да, вполне, вполне возможно, что судьба избрала верный исход. Ведь это же правда истинная, что все к лучшему в этом лучшем из миров.
Этих писем особенно много получила я за годы моей литературной работы. Не только пишут, но и по телефону звонят, и после библиотечных встреч ждут в коридоре, чтобы спросить: «Скажите, а как, вы считаете, надо воспитывать детей?» И опять — не знаю, хотя и вырастила троих.
Я воспитывала их, исходя из обстоятельств и требований каждого дня, не составляя никаких планов, не загадывая, что из этого получится. Заболевал — шла за врачом и в аптеку. Отказывался мыть лицо — левой рукой наклоняла над тазом, а правой обмывала измазанную рожицу. Через какое-то время каприз проходил, мальчуган начинал с восторгом умываться сам. Надо было кому-нибудь сходить в лавку — посылала детей. Заметила, что стали баловаться куреньем, не читала наставлений, полагая, что сами отстанут, пресытясь, потому что ведь — гадость, вроде рыбьего жира или касторки. И точно — отставали. Считала полезным ознакомить их с какой-нибудь книгой не ждала, пока доберутся до нее сами, читала им вслух. Пела песни. Старалась, чтобы пища их была полезной.
Больше ничего не знаю. Думаю, что каждый должен, обязан сам искать способы, как воспитывать своих собственных детей. Знаю, что нельзя бить, нельзя ни к чему принуждать ребенка ни кнутом, ни пряником, и знаю, что, выказывая ему любовь, сделаем его лучше, чем выказывая жестокосердие и непонимание.
А папы и мамы все пишут:
«Расскажите же, как мне воспитывать моего Вову (или Юру, или Мишу)».
Я понимаю тревоги этих пап и мам. И очень жалею, что не могу им помочь подробными советами.
Вообще все, что пишет нам читатель — в похвалу или хулу, дельно или не дельно, — его святое право. Для него существуем, для него пишем. И за все время моего общения с читателями я рассердилась только на одно-единственное письмо, вернее, на его автора. Автором была девушка из Перми, служившая в какой-то профсоюзной организации. Она имела какое-то отношение к сбору членских взносов. И вышло с ней вот какое дело: собирала-собирала она эти взносы и растратила их.
Нет, я не за это сержусь. Такое — и даже куда хуже — в жизни бывает. Я бы не рассердилась и в том случае, если бы она попросила у меня денег, чтобы покрыть эту растрату, но она попросила денег совсем на другое. Она даже просила меня не заботиться о ней в этом отношении, так как, по ее словам, ее друзья давно уже уплатили ее долг.
Но вся эта история, написала она, стоила ей столько нервов, что она теперь нуждается в лечении на самом лучшем курорте. И вот на этот курорт она и просила у меня денег. Я, может быть, и за это на нее не так рассердилась бы, хоть это и показалось мне с самого начала безнадежной тупостью и нахальством. Но меня добил конец ее письма.
«Я не виновата в растрате, — писала она. — Виноваты мои родители, которые приучили меня к такой хорошей жизни, что я уже не могла жить без роскоши».
Я не хочу входить в рассмотрение того, какую роскошь могло позволить себе это беспутное существо на профсоюзные взносы трудовых людей, меня возмутил этот бесчеловечный упрек, адресованный родителям, эта готовность свалить свои антиобщественные поступки на кого угодно, вплоть до родной матери. Если это — результат слишком большой любви родителей к своему ребенку, я даже готова взять назад свой совет насчет этой самой любви к ребенку и полностью предоставить дело собственному усмотрению пап и мам в зависимости от характеров и свойств их чад.
За три первые мои большие книги — «Спутники», «Кружилиху» и «Ясный берег» — мне была присуждена Сталинская премия, и все три раза это происходило очень скучно, я узнавала о награде по радио — либо своими ушами слышала, либо сообщали друзья, как было с «Кружилихой». И всякий раз воображение подсказывало мне какие-то мало выразительные обсуждения: какие-то столы для заседаний, крытые красным либо зеленым сукном, листы каких-то протоколов с лиловыми буквами да серый свет от занавешенных окон, и скучными казались эти картины. Ведь среди точно таких предметов секретариат ленинградского отделения Союза писателей, членом которого я была с 1947 года, присуждает тому или другому литератору творческую командировку в какой-нибудь город, не всегда отмеченный на карте большим кружком. В общем, обыденно, без ликования, без живительных мыслей происходили эти награждения.