Мои сочинения, в том числе виньетки, я думаю, его не интересовали, хотя он в них иногда и фигурировал. Но относился он к ним и ко мне дружественно-сниходительно, как вообще ко всем читателям и изучателям — адресатам его Проекта. Виньетки он наверно относил к тому, что называл «народными промыслами». Все стихи, вся литература, все мыслимые произведения вообще-то «уже написаны», считал он, и усилий заслуживает только метарефлексия по их поводу, но в качестве деятельности по готовым правилам эти народные промыслы — типа палехских шкатулок, а также добротных повестей, романов и воспоминаний — допустимы, при условии, что они исполнены на должном профессиональном уровне. Если же действовать всерьез, то писать надо что-то вроде «Только моя Япония» и «Живите в Москве».
Расскажу о двух поучительных встречах с Дмитрием Александровичем.
Как-то я писал статью об аграмматических стихах Шершеневича в сопоставлении с занимавшим его китайским синтаксисом и эпиграфом хотел взять незабываемо проинтонированные Приговым на одном из его перформансов слова «Э-то ки-тай-ско-е!», но нигде не мог найти текста, на который сослаться. Тем временем, оказавшись в Москве, я решил сделать доклад об этой работе в Институте русского языка. Первым, кого я увидел, приехав на доклад, оказался Дмитрий Александрович (у которого были дела с М. И. Шапиром, увы, тоже уже покойным). Я немедленно спросил его, где опубликовано «Китайское», и в ответ получил законное разъяснение, что оно не опубликовано и не может быть опубликовано в виде текста, ибо представляет собой оральный акт. Тогда я попросил Д. А. задержаться до начала доклада и, когда я объявлю эпиграф, встать и исполнить его, что он и проделал ко всеобщему и собственному удовольствию.
Другая история тоже имеет отношение к его мультимедийности, но несколько по-иному. Готовя к печати книжку виньеток «Эросипед», я задумал поместить на обложку когда-то виденную картинку: человек держит перед лицом маску, в точности воспроизводящую это лицо. Но я не помнил, где я это видел и кто автор. Я стал расспрашивать знакомых художников и искусствоведов, и все в голос слали меня к Магритту, которого я пересмотрел всего, но того, что искал, не нашел. Обратился я и к Д. А. — с тем же результатом. Тогда полу в шутку я наложил на него штраф — сочинить для книжки blurb — рекламную похвалу на заднюю сторону обложки.
Ответ пришел на следующий же день:
Какая милая виньетка
Но присмотрись построже — нет-ка
Ли
В ней подвоха?
Стишок, по-моему, на высоком приговском уровне. Полное понимание поэтики моего народного промысла — виньетки «милые», но с «подвохом». Характерная для Пригова метапозиция, взгляд сверху, к тому же стилизованная под милицанерскую строгость. Изящный лингвистичекий вывих: нет-ка, конечно, грамматически неправильно, причем, казалось бы, только «для рифмы» (уникальная, кстати, рифма к виньетка), но в действительности — ка лишь с нарочитой неуклюжестью перенесено из предыдущей фразы — от присмотрись(-ка).
— А Ли так и давать отдельной строчкой? — спросил я по электронной почте.
— Так и давать, а вам, что, строчки жалко? — был ответ.
Действительно, если давать Ли в ней подвоха одной строкой, пропадет не только по-хлебниковски величественная интонация, но и перебой метра, и получится сплошной ямб, хоть и разностопный.
Мультимедийность тут состоит, конечно, в том, что в сборники стихов Дмитрия Александровича этот стишок (пока) не входит, существуя только в обложечном, прикладном, как бы настенном, жанре. Народный промысел?
Но воспользуемся этим примером, чтобы поговорить о затронутой философской теме.
Попросив Д. А. написать мне blurb, а затем одобрив его, я выступил в роли заказчика, куратора и потребителя его искусства. Каков же был механизм моего одобрения? Разумеется, большую роль играло то соображение, что это пишет сам Пригов (ср. выше о Пушкине в ракурсе «реализма»), — недаром именно ему я заказывал. Но с другой стороны, стишок мне действительно понравился (см. мой разбор стишка и, выше, о «номиналистском» взгляде на Пушкина). Тут, конечно, могут возразить, что понравился он просто потому, что внимание ко мне, причем доброжелательное и пристальное, проявил сам Пригов. Да, конечно, но, оставляя доброжелательность в стороне, пристальность и есть высокое качество, то есть аргумент «номиналистского» плана[38].
…В общем, номиналистская ли, реалистская ли, но вполне основательная подлунная вечность у Дмитрия Александровича, по-моему, в запасе.
Я сидел в холле гостиницы «Морская». Несмотря на широкие горизонты, распахиваемые этим названием, холл был маленький, без окон и дверей, затерявшийся в одном из закоулков коридорного лабиринта. Пустой холл и удобное кресло располагали к размышлениям о том о сем. Непосредственной целью моего пребывания в этом холле и кресле было ожидание, но не очень напряженное, возможно, даже несколько надуманное, в духе самого умышленного из городов.
Если подумать, ожидание — совершенно особый образ действий, состоящий в сохранении готовности отреагировать на предполагаемое будущее событие, но внешне не проявляющийся ни в чем определенном, поведение без свойств, вещь в себе. Впрочем, размышлял я не об этом, а, наоборот, о тех вполне конкретных ипостасях, в которых я выступал, приехав в Питер на большой пушкинский фестиваль-симпозиум 1999 года.
Ну, понятно, приглашением я был обязан своему статусу заокеанского профессора российского разлива, постоянного автора и друга «Звезды» и лично Андрея Арьева. Фигурировал я и в качестве давнего или не очень знакомца таких литературных звезд, как Ахмадулина, Битов, Кибиров, Кушнер, Рейн, будучи с некоторыми даже на ты. Труднее было освоиться с позой оробелого собеседника, призванного на пир остроумия Приговым, Гандлевским и Кибировым: уровень молниеносной взаимной подъебки в этой компании заставил меня чуть ли не впервые в жизни напрячься; приуныв, я пожалел о годах, проведенных в американском академическом пресноводье. В кулуарах одного из заседаний в Таврическом дворце я был проинтервьюирован кореспонденткой антиалкогольного журнала, и честно отвечал — как раз в маске калифорнийского профа спортивно-диетического склада, — что за два дня симпозиума уже выпил больше, чем с начала года у себя в Санта-Монике. Самой непреднамеренной оказалась моя роль будущего воспоминателя о пропущенном в свое время великом современнике, Борисе Рыжем, который, кажется, был в числе поэтов-приятелей моего соседа по номеру, куривших там до моего вселения, попрошенных впредь этого не делать и охотно оставивших старпера-литературоведа наедине с самим собой (стихи Рыжего я позорно открыл для себя только после его самоубийства).