своему, Селим ввел в школе уроки русского языка и естествознания: книг навез из города порядочно. Священник баламутил народ: они там разрезают лягушек и хотят докопаться до того, что сотворено всевышним. И читают при этом русские молитвы. Родители перестали отпускать детей в школу. Селим ходил по домам и убеждал крестьян не верить измышлениям муллы. Те отвечали: ладно, ты можешь учить, как лягушка устроена, но имеет ли твоя жена и м а н, то есть уверовала ли она в единого бога, и закреплено ли ваше сожительство н и к а х о м? Вместо того чтобы поклясться, что жена уверовала вполне, а казанский мулла освятил их брак молитвой, он чистосердечно рассказал все как было. И на другой же день школу обложили мужики с кольями. Неизвестно, чем бы все кончилось, да спас гусар.
— Если бы не он, толпа растерзала бы нас. Он подкатил на своих конях к черному ходу, мы кинулись в повозку и дали деру. Кое-кто пытался догнать верхом, да где там! Ну, остановились в поле, гусар смеется: как здорово! Да что, говорю, здорово-то? А то, говорит, что за моими конями гнаться — что ветер в поле догонять. И опять смеется, дурак он, ей-богу. Ну, говорю, спасибо тебе, а теперь возвращайся в деревню и воюй с ветряными мельницами, я же сыт по горло!
— А что потом?
— А что потом, — вздохнул Селим. — Дульсинея плевать хотела на наше рыцарство, удрала как есть в свою шляпную мастерскую. Только и успел крикнуть: убегай, дрянь этакая, да не смей креститься! А впрочем, жаль девку, могла бы найти парня лучше меня. — Он помолчал. — Ну, а там пустился в такой загул, не приведи бог! Никогда такого со мной не бывало.
— Может быть… у тебя нет денег?
— Хм-м, — отозвался Селим с противным смешком, — деньги вот! — И вынул из кармана брюк несколько смятых бумажек и повертел в руке. — Гонорар! Двадцать пять рублей за восемь строчек. Хочешь послушать? «Любят чай мулла и знахарь, гимназист, шакирд и пахарь, и дервиш, и оркестрант, губернатор, коммерсант».
— Так ты занялся рекламой?
— О, буду прославлять казанские сапожки, меха, валенки, сукно, рысаков! А там и себе заведу лошадей, сниму шикарную квартиру, стану совладетелем фирмы, ха-ха!…
Он исчез в тот же день и пропадал целую неделю, но, переночевав, опять ушел, опять пьянствовал, возвращался, мучился совестью и умолял его простить. Потом шел в баню, после чего пил чай с таким грустным и просветленным видом, что становилось жаль его до слез.
Прежние завсегдатаи, байские сынки, пока что не ходили: прохлаждались на отцовских дачах, путешествовали, веселились в загородных ресторанах. На деревенские являлись то и дело. Некоторых он узнавал сразу, иных вспоминал с трудом, иных вообще, видел впервые. Ввалится этакий детина с мешком через плечо, громко спросит:
— Здесь, верно, проживает землячок наш?
— Кого же тебе? — скажет с улыбкой Габдулла.
— А вот как раз тебя-то мне и надо, ежели ты Габдулла. Да никак не признаешь? Я ведь из Кырлая. Печника Зарифа знаешь? А зятя его кривого? Так вот за младшим братом кривого, за Усманом, моя старшая сестра. — Довольный, сбрасывал поклажу и говорил: — Прибери-ка пока, мешок, да попьем чайку. А там у меня дела, приду только ночевать.
Иной просил сводить его в магазины, в цирк, в мечеть, иной приезжал жаловаться на старосту, на господские притеснения. И водил их Габдулла по судам, по лавкам, показывал дорогу в мечеть или в цирк. После дневных хождений гость засыпал крепким сном, а он маялся в духоте, кашлял, наконец вставал и, обернувшись одеялом, просиживал до утра. Слышались пьяные выкрики из ресторана, игра на пианоле, вопли проституток, стук кованых сапог полицейского и грубый, повелевающий голос. Наконец расходились, разбредались кто куда полуночники, с полчаса стояла глухая, уже холодеющая тишина. Но вот раздавался стук колес по булыжной мостовой, в приоткрытую форточку несло зловонием от телег «золотовозов»; еще через минуту слышались из нижних этажей голоса кухонных рабочих, а под самое утро начиналась возня в пекарне, подъезжали к крыльцу заказанные с вечера экипажи, чтобы везти постояльцев на утренний поезд или на пристань.
Сладостная, с болью, тоска пронизывала его всего: хотелось перевоссоздать то унылую, то развеселую эту жизнь с ее разнообразием людей, предметов, взаимосвязей, с ее красками, запахами, рождением, смертью и музыкой вечного, нескончаемого движения — и все это с любовью ко всему сущему, с нежностью к страдающей человеческой душе. Когда-нибудь я напишу, думал он, крепче кутаясь в одеяло. Это будет по-пушкински широкое, многое объемлющее творение, вот, может быть, как «Евгений Онегин». Дай только срок, боже!
Номера «Булгар» содержал некто Абузар Бахтеев из новоявленных дельцов. Гостиница занимала огромный угловой трехэтажный дом в стиле венского модерна, с затейливой лепкой, куполами, изогнутыми балконами, увенчанный в углу башенкой, напоминающей минарет. Здесь были сотни номеров с бархатными портьерами, ванными комнатами, с водопроводом, с телефоном на каждом этаже, с недавних пор гостиница освещалась электричеством, которое по вечерам внезапно гасло, потому что маломощные движки не справлялись с нагрузкой. Здесь останавливались захудалые помещики и преуспевающие купцы, книгоиздатели и актеры, шакирды, следующие в муфтиат для получения указа на священный сан, богатые отцы семейств с чадами, живущие ныне в Туркестане, но каждый год приезжающие на родину отцов поклониться их могилам; в номерах попроще обретались разночинцы, которые служили в многочисленных конторах и фирмах Казани, в редакциях и типографиях, — словом, интеллектуальные пролетарии; но самыми заметными и многочисленными постояльцами были коммерсанты и коммивояжеры, победители, расторопные сыны молодого двадцатого века.
Любопытно было видеть стремительность их движений, их напряженные красные лица, блеск в глазах, слышать из ресторана резкий, громкий мужской хохот и думать, что так могут смеяться только они, преуспевшие в делах люди. Возвратясь из редакции, Габдулла садился у раскрытого окна, остывая после дневной беготни, рассеянно наблюдая, как останавливаются перед гостиницей пролетки и фаэтоны; седоки, торопливо соскакивая, пробегают в подъезд, а навстречу им спешат другие и прыгают в повозку, кричат извозчику: «Пошел!» — громко, резко, но с какою-то необидной интонацией увлеченного, азартного человека. Как-то он увидел: остановилась пролетка с толстым седоком в каляпуше, седок повернул голову — Акчурин, Хасан-эфенди! А минуты через три он уже входил в номер, обливаясь потом, добродушным смешком прикрывая смущение.
— Мир дому сему! Ох, не в моем возрасте одолевать этакие ступени.
Габдулла встал ему навстречу, подвинул стул и, крикнув коридорного, попросил самовар.
— И… чего-нибудь такого, — пробормотал он, — ну, пряников, что ли.
— Богато живете, — хохотнул Хасан-эфенди, — ежели пряниками можете угощать. А мне, право, только пиалку